Аргентинское танго - ноты для фортепиано

ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО

Вальсы, танго, фокстроты



ноты для фортепиано к танго

 

 

1. Буэнос-Айрес 1880-х

Страсть одной половины страны, презрение другой ее половины.
Пабло Палант
Танго — фольклорное выражение Буэнос-Айреса.
Флоренсио Эскардо
Ты утешение для парней, уставших на работе, и для девчонки, получившей зуботычину.
Рауль Гонсалес Туньон

 

 

Исследователи выделяют в истории танго несколько периодов. Так, 1880-1900-е годы считаются «начальной эпохой», или «эпохой предшественников» — периодом формирования жанра, когда танго еще не обрело законченные жанрово-стилистические черты. Первые полтора-два десятилетия XX века явились периодом расцвета танго в его наиболее аутентичной форме и креольском характере, периодом, получившим наименование «Старой гвардии» и представленным именами таких классиков танго, как Анхель Вильольдо, Агустин Барди, Роберто Фирпо, Висенте Греко, Франсиско Канаро, Эдуардо Аролас, чьи произведения образуют фундамент и «золотой фонд» жанра. 1920-е годы называют «золотой эпохой» танго, имея в виду не только его мировой триумф, но и блестящие достижения музыкантов— композиторов и исполнителей — так называемой «Школы Де Каро», которую обычно также выделяют в отдельный период, и т. д. Такая периодизация удобна для специалистов, но не для читателя, незнакомого с историей танго, поскольку она предполагает рассмотрение каждого этапа в отдельности, самого по себе, — между тем как границы этих этапов размыты, конец одного накладывается на начало другого (так, большинство ветеранов «Старой гвардии» продолжали творить и в 20-е и 30-е годы), внутри того или иного периода происходили события трансцендентного значения в истории танго (принятие танго Парижем и превращение его в универсальный танец — 1910-е годы; появление танго-романса как самостоятельного ответвления жанра — конец 1910- начало 1920-х годов и другие). Поэтому мы предпочитаем в дальнейшем несколько отступить от традиционной периодизации и придерживаться по возможности более удобной для читателя хронологической последовательности событий, позволяя себе небольшие экскурсы — «лирические отступления» — лишь в связи с тем или иным очередным зигзагом на извилистом жизненном пути танго.

В истории Аргентины 1880 год — рубеж между двумя мирами: миром уходящим — феодальным, патриархальным и миром наступающим — капиталистическим. Позади оставалась Аргентина, с такой любовью и ностальгией изображенная Гуиральдесом в «Доне Сегундо Сомбре» («.Аргентина, которая скоро исчезнет и от которой не останется никаких следов.»). Впереди лежала Аргентина, о которой мечтал Сармьенто и которая приближалась семимильными шагами.
Нигде в Латинской Америке этот исторический слом не был таким быстрым и необратимым, как в Аргентине, и нигде он не сопровождался таким стремительным и резким изменением всего общественного уклада, разрушением традиционных форм жизни, более того — исчезновением самого национального типа человека прошлого и появлением нового аргентинца. Нигде в Латинской Америке становление капитализма не вызвало такой бурной урбанизации, как в Аргентине, причем, что особенно важно подчеркнуть, рост городского населения (в первую очередь в самом Буэнос-Айресе) происходил не за счет естественного притока сельских жителей, как это было в других странах континента, а за счет достигшей гигантских размеров иммиграции.
Официальная концепция привлечения иммигрантов была сформулирована выдающимся писателем и политическим деятелем Аргентины Хуаном Баутистой Альберди в его известном афоризме «управлять — значит заселять». «Каждый приезжающий к нам европеец, — писал Альберди, — приносит с собой в своих знаниях и навыках больше цивилизации, чем ее может дать самый лучший философский трактат»1. Статья 25 Конституции 1853 года гласила: «Федеральное правительство поощряет европейскую иммиграцию. Не допускается ни ограничение числа, ни обложение каким-либо налогом иностранцев, въезжающих на территорию Аргентины с целью обрабатывать землю, развивать промышленность и внедрять науки и искусство». При этом конституция провозглашала равенство иммигрантов с местным населением. Только за шестилетний период президентства Д.Ф. Сармьенто (1868-1874) в страну въехало 300 тысяч европейцев. С 1869 по 1895 год население Аргентины за счет иммиграции более чем удвоилось, а число жителей Буэнос-Айреса за тот же период увеличилось более чем в три раза.


Реальность, однако, очень быстро разбила иллюзии как приглашавших, так и приглашенных. Подавляющее большинство иммигрантов составляли те, кого нищета гнала в поисках лучшей судьбы из самых пауперизованных районов Европы — из Сицилии, Калабрии, окрестностей Неаполя и Генуи, с Балкан, из Галисии. Это были люди неграмотные, без профессии, в основном крестьяне, умевшие лишь обрабатывать землю. Очень немногие из иммигрантов, имевшие некоторый капитал, смогли купить участок земли и стать свободными колонистами, как мечтали, покидая родину, или приобрести лавку, маленький магазин, мелкую мастерскую. Огромному большинству пришлось приспосабливаться, кто как мог. Они оседали на периферии больших городов, главным образом — и почти исключительно — на окраинах Буэнос-Айреса. Они шли работать на фабрики, транспорт, в порт, формируя кадры городского пролетариата Аргентины. Особенно многочисленной была итальянская иммиграция. Достаточно сказать, что в 1895 году итальянцы составляли 49% населения Буэнос-Айреса, в общей же сложности за все годы в Аргентину въехало 3 млн. 150 тыс. итальянцев, почти половина которых осталась в стране навсегда (остальные, не сумев устроить свою жизнь на новом месте, вернулись на родину).
Иммиграция имела глубокие последствия как в социальном, так и в культурном плане. С одной стороны, она породила в качестве первой естественной реакции ксенофобию, вызванную угрозой традиционному укладу жизни, которую несли с собой вновь прибывшие. При этом если в высшем обществе чувство неприязни к иммигранту-плебею было проявлением чисто классового инстинкта, то в маргинальных городских кругах, вытесняемых более дешевой рабочей силой, это чувство зачастую выливалось в прямую враждебность. В особенно тяжелом положении оказались цветные Буэнос-Айреса. Сравнительно немногочисленные, они не могли противостоять потоку итальянцев и были буквально затоплены им. Итальянцы лишали негров их традиционных занятий и мест службы. Последние выражали свой протест в карнавальных песнях. Одна из них, весьма характерная, была опубликована в февральском номере «Эль карнаваль портеньо» за 1876 год. Называлась она «Негр-штукатур». Вот ее текст:

Эти неаполитанцы
Нас со всех согнали мест:
Нет уж негров киоскеров,
Рыболовов тоже нет.
Нет и негров, что в тележках
Фрукты возят по домам, —
Итальянец наши службы
До одной прибрал к рукам.

И носильщик, и пирожник —
Все к бачиче перешло,
А теперь забрать он хочет
Штукатура ремесло.
Все к тому идет, что скоро —
Вам могу я предсказать —
Вместо нас бачичи будут
И кандомбе танцевать.

Не следует, разумеется, думать, что итальянским иммигрантам было легко и привольно на новом месте. Огромное большинство их, превратившихся в пролетариев и люмпенов, жило в крайней нищете. Как писала газета «Эль обреро» от 9 января 1891 года, им приходилось работать по 11, а во многих отраслях по 12-14 часов в сутки за грошовую плату. В еще более тяжелом положении находились женщины, чей труд оплачивался вдвое ниже, чем труд мужчин. Даже вполне буржуазная газета «Насьональ» вынуждена была признать, что «зрелище нищеты на улицах Буэнос-Айреса с каждым днем принимает все более отвратительные формы, но власти и акционерные общества не принимают никаких мер. Сотни нищих и бродяг копошатся в мусорных ящиках у гостиниц в поисках пищи, как собаки. Жалкие голодные матери с высохшей грудью спят прямо на улицах»5. Неудивительно, что многие мужчины из числа итальянских иммигрантов предпочитали в качестве более доходного занятия жить законами преступного мира, процветавшего в Буэнос-Айресе, а женщинам часто не оставалось иного выхода, как идти на панель. Поэт Карлос Рауль Муньос дель Солар, писавший под псевдонимом Карлос де ла Пуа, так отразил эту драматическую сторону иммиграции:
Покинули Италию в молодые годы, Ехали за море, ожидали рая. Там, познав лишенья, горе и невзгоды, Дожили до старости, радости не зная.
Ко всему привыкшие, сносят все покорно, Оба за работой, рук не покладая: Старый спозаранку над кузнечным горном, Старая до ночи на других стирает.
Сыновья приехали — от закона скрыться. Дочери приехали — сладко жить хотели. Первые — все пьяницы, воры и убийцы, Женщины — на улице, в кабаре, в борделе.
Много старым выпало, много пережито. Дни текут за днями, за ночами ночи. Иногда лишь старая, сгорбясь над корытом, Плачет втихомолку, слезы жгут ей очи.
Не менее сложной, чем проблема трудоустройства, была проблема жилья для десятков и сотен тысяч иммигрантов, осевших в Буэнос-Айресе. Они селились, как правило, в конвентильо — многоквартирных домах-общежитиях. Конвентильо тесно связаны с танго, поэтому стоит познакомить читателя с этим особенным, живущим отдельно миром, городом в городе, со своим живописным внешним обликом и специфической внутренней атмосферой.

«Представим себе конвентильо, — пишет Леон Бенарос. — Бесчисленные маленькие комнатки, вытянувшиеся в ряд вдоль огромного патио, разделенные деревянными перегородками, низенькие и темные. При комнатке имелась кухонька, вроде сторожевой будки, крохотная и неудобная, или просто топившаяся углем плита, черная от сажи и копоти, закрывавшая дымом и чадом кусочек ясного неба, который еще можно было видеть из этой преисподней. Были и низенькие жаровни на треножниках, нередко приносившие сладкую смерть от угарного газа, когда в холодное зимнее время неосторожно запирали дверь. Были и попугаи, товарищи по несчастью в этом неуютном и жестоком мире.
Обитателями конвентильо были недавно прибывший итальянец, бродячий торговец, полицейский, чей скромный заработок не позволял ему иметь лучшее жилище, турок старьевщик, портовый грузчик. От чрезмерно тесного сожительства нередко возникали ссоры и потасовки, доходило и до кулаков. В этой толчее национальностей, где преобладала итальянская речь, звучали галисийский, креольский и даже турецкий языки, неаполитанские канцоны соседствовали с галисийскими песнями и местными милонгами под бренчанье гитары или тягуче-мелодичный бас аккордеона, предшествовавшего появившемуся позже бандонеону»6.
Согласно статистике, в 1880-х годах в Буэнос-Айресе насчитывалось 2 тыс. 835 конвентильо. Они имели свои названия, настолько красноречивые, что для лучшей их характеристики мы вновь предоставим слово знатоку предмета Леону Бенаросу:
«Знаменитый Конвентильо 14 провинций на улице Чакабуко, представлявший собой огромное сооружение с выходами еще на три улицы — Пьедрас, Сан Хуан и Кочабамба, и Казарма близ парка Лесама славились своими субботними вечеринками с танцами, обильно приправленными кулачными потасовками и поножовщиной. Конвентильо Огненная Земля — название с намеком на крутой нрав его обитателей, среди которых было немало возвратившихся с Юга, — находился на улице Мехико. Осиное гнездо, памятное по частым расхождениям во взглядах между проживавшими в нем итальянцами и испанцами, что обычно вело к рукоприкладству, располагалось на улице Дефенса. В баррио Итусайнго находился конвентильо Четыре запруды, в четырех огромных патио которого царила ужасающая нищета. Черная пещера вполне оправдывала свое название, а Конвентильо чистых вод (каких, откуда?) и Черная Хуана задавали тон баррио Бахо-Бельграно. Волчица в Сан-Тельмо, знаменитый Большой загон в Палермо, Конвентильо четырех ветров и Опасный также имели имена, хорошо гармонирующие с их внешним видом и внутренним содержанием. Многие конвентильо носили одинаковое меткое имя Гэлубятня. Но можно с уверенностью сказать, что не было конвентильо с более живописным и удачным названием, чем Конвентильо коровы. Скромное само по себе, оно приподнимало завесу над тем, достойным сострадания, фактом, что некоторые жильцы, не находя иного способа решить ежедневную проблему молочного питания, держали в своем помещении самую настоящую живую корову.

Хотя основная масса конвентильо была сосредоточена в Сан-Тельмо — быть может, из-за близости к порту и естественного желания прибывающих с очередным пароходом поскорее найти себе пристанище, — немало их было и в других баррио — в Реколете, Вилья-Креспо. Даже на самой Флориде грязное пятно одного из них долгое время компрометировало аристократическую „улицу, мощенную камнем"».
Хосе Барсиа дополняет эту общую панораму буэнос-айресских конвентильо, подчеркивая «трагизм ситуации, в которой почти постоянно находилось подавляющее большинство их обитателей, особенно семейных, не имеющих хлеба, ибо не было работы, и обреченных на безысходную нищету. Сайнете и танго обильно черпали из этого источника, бурлившего страстями и конфликтами, нередко требовавшими вмешательства полиции»9. Паскуаль Контурси был первым поэтом танго, почувствовавшим и запечатлевшим ту скорбь обманутых надежд, которая нашла себе пристанище в каждой клетушке этих «коммуналок»:
В этом старом конвентильо Пол кирпичный, без настила, Вместо двери — парусина, Кто захочет, тот войдет. Хрипло в патио шарманка Танго старое бормочет. А девчонка что-то хочет, А девчонка что-то ждет.
Другой выдающийся поэт танго Селедонио Эстебан Флорес, наблюдавший жизнь в буэнос-айресских конвентильо несколько более позднего периода, чем Контурси, отразил ее в подчеркнуто социальном аспекте, в частности в таких танго, как «Хлеб» и «Судебный приговор», из которых мы приведем два отрывка:

Его малые дети — совсем не плаксы,
Не просят сластей, ни игрушек. Сеньор!
Его малые дети от холода ежатся,
А плачут от голода — хлеба нет. <. >

Работать — но где? Укажите, скажите!
Протягивать руку прохожим — зачем?
Чтобы услышать сухое «простите.»
Важного господина, довольного всем?
Все спят. Из оконной решетки прут выломан:
Не помог Иисус, сатана бы помог!
Звон стекол, истошные крики, погоня.
Плачущий отец — и хлеба кусок. («Хлеб»)

Господин судья, рожден я в конвентильо, Где свила свое гнездо нужда и бедность. Там среди шпаны, воров и проституток Протекло мое нерадостное детство. В той грязи, где я с мальчишества валялся, Гибнут лучшие надежды и желанья. Вам бы видеть, господин судья, как жил я, Чтобы знать потом и меру наказанья. («Судебный приговор»)
Конвентильо оставались основным местом обитания как иммигрантов, так и местного городского плебса на протяжении многих десятилетий. По мере модернизации и реконструкции Буэнос-Айреса большинство конвентильо было постепенно снесено, но еще в 1970-х годах некоторые из них продолжали давать приют беднякам в окраинных баррио, а отдельные сохранялись еще дольше.
Не меньшие, чем в социальной, иммиграция имела последствия в культурной сфере Аргентины, и прежде всего Буэнос-Айреса. На улицах города, превратившегося в гигантский человеческий муравейник, царило вавилонское смешение языков, привычек, вкусов, понятий, этических норм. Менялся весь стиль жизни — сначала внешний, затем неизбежно и внутренний. Адаптироваться к стремительно возникавшим новым формам и условиям повседневного уклада приходилось в равной мере как приезжим, так и коренным жителям, и трудно сказать, для кого из них этот процесс был более болезненным, поскольку адаптация отнюдь не подразумевала мирного и спокойного сосуществования. «Европеизация», приветствуемая и поддерживаемая одними, неумолимо вела к «декреолизации», вызывавшей осуждение и глубокое чувство ностальгии у других, и требовалось время, чтобы эти два разнонаправленных процесса, подобно воде в сообщающихся сосудах, не остановились на взаимоприемлемом для обеих сторон уровне. Это была борьба — упорная, молчаливая, борьба, в которой заранее исключался победитель, а формировался новый тип портеньо — жителя Буэнос-Айреса. «Речь идет, — характеризует этот феномен иммиграции Хорхе Ривера, — об одном из самых созидательных моментов в нашей городской культуре. Конечные результаты очевидны и образуют, в общих чертах, народную культуру современного Буэнос-Айреса, по крайней мере ту, которая оформилась в первой четверти XX века».
Аргентинское танго неотделимо от этой культуры. Более того, оно самый характерный его элемент, оно продукт этой культуры и одновременно ее символ. В танго, как радуга в дождевой капле, отразился весь Буэнос-Айрес — с его Флоридой и Корриентес, конвентильо и трущобами окраин, с его радостями, печалями, заботами и надеждами. И здесь — в том, что касается танго, итальянская иммиграция сыграла особую роль. Итальянцы внесли огромный вклад в танго. Они принесли с собой врожденную музыкальность, любовь к пению, способность легко овладевать различными музыкальными инструментами. Сочинение и исполнение танго для итальянских иммигрантов-музыкантов было не только способом зарабатывать на жизнь, но и стало демонстрацией желания ассимилироваться на новой родине, стать аргентинцами. Итальянцами во втором поколении были такие выдающиеся творцы танго — композиторы и исполнители, ветераны «Старой гвардии» и корифеи 20-х годов, как Ви-сенте Греко, Эрнесто Понцио, Аугусто Берто, Роберто Фирпо, Хуан Мальо, Франсиско Ломуто, Франсиско Канаро, Хулио де Каро, Себастьян Пиана, и такие поэты танго, как Паскуаль Контурси и Энрике Сантос Диссеполо.
Основным баррио, где селились итальянцы, была Бока, расположенная на южной окраине города при впадении в Ла-Плату речки Риачуэло — на том самом месте, где в 1536 году испанские конкистадоры Педро де Мендосы основали первое на этом берегу Ла-Платы поселение. Раньше Риачуэло называлась Рио-де-лос-Керандиес — по имени обитавшего здесь воинственного индейского племени керанди, но после того как керанди были полностью истреблены, муниципальные власти сочли за лучшее вычеркнуть из городской топонимики и само упоминание об этом мужественном народе и дали речке ее современное, не слишком поэтичное название (riachuelo по-испански — речушка).
Вот как описывает Боку русский посланник в Южной Америке А.С. Ионин, посетивший этот баррио в 1888 году:
«Здесь находятся вдоль набережной главные оптовые склады товаров, за ними железная паровая дорога с множеством разветвлений, идущая просто по улицам без всякой предосторожности, а рядом с рельсами ее — трактиры, кабаки, лавки без конца, целый город кабаков и трактиров, между которыми иногда и красивые дома купцов.
Движение, суета и гам в Боке невообразимые. Более 100 тыс. народа ежедневно наполняет здесь набережную и ее кабаки, снует по улицам пешком, верхом, в экипажах между вагонами железной дороги или бесчисленными линиями конки, не обращая ни малейшего внимания на движение, прошмыгивая около самых колес локомотивов, между вереницами монументальных carretas (тяжелая двухколесная повозка. — П. /7.), арб пампы, запряженных десятками быков; и все это стучит, гремит, кричит, кричит на всех языках Европы зараз. Запах кож, смолы, протухлой воды, невообразимая пыль, а зимою такая же невообразимая грязь. Оригинальное, но любопытное зрелище — этот коммерческий хаос Боки.»11.
Заселенная преимущественно генуэзцами, Бока на протяжении более чем двух десятилетий представляла собой настоящий «Тангополис», чья столица находилась на овеянном легендами перекрестке двух улиц — Суарес и Некочеа. На четырех углах перекрестка — эскинах размещались четыре кафе: «Ла марина», «Ройяль», «Лас флорес» и «Ла популар». В нескольких шагах от перекрестка по Некочеа напротив друг друга находились еще два кафе — «Дель гриего» и «Де ла турка». Это был ночной центр танго — с яркими огнями, звоном посуды за столиками, криками, смехом, музыкой и аплодисментам. Место, всегда переполненное матросами с пароходов, только что пришвартовавшихся в широком устье Риачуэло, привлеченными возможностью хорошего заработка проститутками, любителями и знатоками танго, просто публикой, ищущей развлечений. Маленький Вавилон на космополитическом берегу, с клокочущей смесью языков, напитков и характеров, далеко не всегда мирных и покладистых.
Суарес и Некочеа делили между собой не только клиентуру, но и самых знаменитых тангерос того времени. В «Ла марине» звучал бандонеон Хенаро

Эспозито; в кафе «Ройяль» выступало блистательное трио Франсиско Канаро (скрипка), Висенте Лодуки (бандонеон) и Самуэля Кастриоты (фортепиано); пианисты Роберто Фирпо и Агустин Барди привлекали публику соответственно в «Лас флорес» и «Дель гриего», а любители бандонеона имели возможность сравнить искусство и техническое мастерство Артуро Бернстайна в «Ла попу-лар» и Висенте Греко в «Де ла турка». Здесь же появлялись Анхель Вильоль-до, Эрнесто Понцио, Эдуардо Аролас. Если Корралес-Вьехос были ареной, где вырабатывалась хореография танго, то эскины и кафе Суарес и Некочеа явились тем местом, где мелодии танго начали завоевывать аудиторию.
Суарес и Некочеа сохраняли свое значение «Тангополиса» до 1910-х годов. Позже, с изменением коньюнктуры на «рынке танго», музыканты предпочитали выступать в более престижных центральных баррио.
Однако мы слишком забежали вперед. Вернемся к 1880-м годам.
Писатель Лусио Висенте Лопес в своей известной книге назвал Буэнос-Айрес предшествующих восьмидесятым «Большой деревней»*, и город вполне оправдывал такое название. Он располагался в холмистой низине, пересеченной несколькими небольшими речками, с разбросанными там и сям обширными пустырями, разделявшими отдельные баррио, с улицами без всякого покрытия, больше похожими на проселочные дороги и делавшимися непроезжими и почти непроходимыми во время дождей, превращавших их с море грязи. Вот как выглядел, например, в конце 1880-х годов Барракас — окраинное баррио по соседству с Бокой в описании А.С. Ионина: «Далее главной пристани вверх по реке (по Риачуэло. — П. П.) выстроился другой целый город, где живут рабочие порта, ремесленники, прибывающие эмигранты и т. д. Этот городок Барракас можно назвать городом на курьих ножках. Он состоит из деревянных домиков, высоко поднятых на сваях, под которыми гуляют всевозможные домашние животные, а в зимнее время волнуется целое озеро воды, потому что местность эта часто затопляется разливом реки, так что по улицам ездят, смотря по сезону: то в телегах или верхом, то на лодках».

Между тем в 1880 году Буэнос-Айрес становится столицей республики, и интендант Торкуато де Альвеар полон решимости изменить облик города. Его проекты весьма амбициозны, ибо он чувствует себя буэнос-айресским Осман-ном — префектом Парижа, предпринявшим в начале 1860-х годов генеральную реконструкцию «столицы мира», и хочет, чтобы Буэнос-Айрес походил на Париж. В 1887 году через сеть старых мелких кварталов была проложена широкая магистраль Норте. Через два года прокладывается Авенида де майо — будущая главная улица Буэнос-Айреса. Муниципалитет мостит плитками центральные улицы города и обсаживает их деревьями. Колониальные дома и фасады в итальянском стиле уступают в баррио Норте, куда начинают переезжать аристократические семьи из южной части города, новой архитектуре, напыщенной и выспренной, в которой эклектически смешаны все стили — ренасимьенто, готика, французский классицизм, рококо, неоклассицизм, образуя, по выражению бразильского писателя Монтейру Лобату, «архитектурный карнавал». В 1888 году в центре города проводится электрическое освещение. Палермо утрачивает свой прежде угрюмый вид и хочет походить на Булон-ский лес. В оперных театрах идут «Кармен» (1881), «Лоэнгрин» (1883), «Летучий голландец» (1887), «Отелло» Верди (1888 — всего через год после миланской премьеры), на сценах выступают звезды мирового вокального искусства — Франческо Таманьо (1878, 1888), Анджело Мазини (1887), Адели-на Патти (1888). На театральных афишах объявления: «По окончании спектакля трамваи по всем направлениям». В конце 1880-х годов в парке «Флорида» организуются симфонические концерты. Элегантные портеньо проводят свой досуг, прогуливаясь по Флориде или Палермо, ходят на скачки в Бельграно и читают модных французских авторов. В ресторанах и кафе центра сочное креольское меню вытесняется изысканной французской кухней, в то время как в других кругах посетителям предлагают густое итальянское красное вино и maccheroni. «Выдумки гринго!» — заявляют наиболее упрямые креолы и проходят мимо. Л.В. Лопес, вновь увидевший Буэнос-Айрес в 1882 году, заметил, что «деревня 1862 года уже имела много примет города»14.
Но на городских окраинах, до которых еще не докатилась волна обновляющих преобразований буэнос-айресского интенданта, в пестрой креольско-им-мигрантской среде жизнь шла прежним порядком. Так же катила свои мутные воды Риачуэло, периодически затопляя Барракас; так же угрюмо темнели конвентильо — мрачные и безмолвные снаружи, грязные и шумные внутри; так же тускло горели красные фонари многочисленных публичных домов; так же зазывали посетителей огромные ярко размалеванные вывески трактиров и пивных; те же перенятые от испанцев «ремерии» — народные гулянья в праздничные дни с танцами под натянутыми на столбах широкими парусиновыми навесами (так называемые «карпы»); та же публика — рабочие на скотобойнях, ломовые извозчики, кондукторы конок, куартеадоры (верховые на пристяжных), ремесленники, матросы, фабричные, поденщики — все преимущественно одинокие мужчины, усталые и хмурые в будни, жадно ищущие развлечений в воскресенья.

Новой фигурой в этой пестрой толпе был в 1880-х годах солдат. Только что завершилось «завоевание пустыни», как официально именовалось истребление индейцев с целью захвата их земель, и в Буэнос-Айрес хлынул поток демобилизованных солдат, составивших заметный и колоритный элемент его населения, со своим укладом и образом жизни. Привыкшие к суровым условиям походов и военных кампаний, хорошо владеющие холодным оружием, сохраняющие традиции бивачных костров и казарменной жизни, они обосновались на городских окраинах и в многочисленных конвентильо баррио Сур, предлагая свои услуги полиции или в качестве дешевой рабочей силы, в особенности на скотобойнях, на транспорте, на погрузке тяжестей в порту.

Солдатня не утратила в городе своих наиболее укоренившихся привычек, и можно утверждать, что своим присутствием она способствовала укреплению той атмосферы вызывающей бравады и мужественности, которая была свойственна компадре и компадрито и в которой формировалось танго. Жадная до развлечений и готовая пожертвовать ради них последней полушкой, она перешла от военного оркестра, оживлявшего марши и вечерние зори, к скромному трио пригородного «байлетина»; от услуг обозной маркитантки к «шикарному» обслуживанию городского публичного дома; от милонги у ночных костров к искусству пайядоров и танго. Вместо сабли солдат носил дату — короткий кинжал с широким клинком, а вместо плохой и разбавленной водки, которую ему выдавал поставщик, пил можжевеловую настойку и незнакомые напитки с яркими этикетками, которые призывно красовались в витринах торговых лавок на берегу Риачуэло. Иногда, под влиянием можжевеловой настойки и танго, он оказывался в среде компадрито и сутенеров и приобщался к жаргону лунфардо.

Вся эта шумная разношерстная масса одиноких, в сущности, людей в праздничные дни растекалась по баррио, спеша насладиться «радостями жизни», с выпивкой и со всем тогдашним танцевальным репертуаром. Она теснилась на ремериях и утрамбованных тысячами каблуков площадках под навесами, заполняла «академии» и «байлетины» в поисках разгульного веселья, которое, после обильных возлияний, обыкновенно заканчивалось в лучших случаях звоном разбитых стекол, а в худших — на госпитальной койке или на мраморном столе морга. Без этого не обходился ни один праздник в баррио.
А на следующий день снова начинались однообразные тяжелые будни.