А. Эйнштейн - Моцарт: личность, творчество

Книги о Моцарте

Ноты



Ноты, книги и литература о музыке, композиторах

 

БЮРГЕР И ГЕНИЙ

 

 

Вольфганг Амадей Моцарт начал свой творческий путь как чудо-ребенок. Едва только Леопольд заметил необычайные музыкальные способности сына, он тотчас же начал их развивать. Поначалу — «как бы играя». Во всяком случае так сказано в самом достоверном источнике сведений о юности Моцарта — в некрологе Шлихтегроля. Этот некролог, напечатанный в 1792 году, составлен на основании данных, которые сообщили автору сестра Моцарта Марианна и придворный трубач Андреас Шахтнер, один из закадычных друзей семейства Моцартов. «Сыну Моцарта,— пишет Шлихтегроль,— было около трех лет, когда отец начал учить свою семилетнюю дочку игре на клавесине. Мальчик уже тогда обнаружил необычайный талант. Он часто и подолгу простаивал у клавесина, подбирая терции, всегда при этом напевая и радуясь, когда находил это созвучие».

Разумеется, так забавляться могут и дети, которые потом отнюдь не становятся Моцартами. Поэтому нам интереснее то, о чем далее сообщают Марианна и Шахтнер: «Когда мальчику пошел четвертый год, отец начал учить его играть менуэты и некоторые другие пьески на клавесине. Уроки были легки и приятны не только учителю, но и ученику. Чтобы разучить менуэт, мальчику требовалось полчаса; для более длинных произведений — час, и исполнял он их безукоризненно чисто, точнейшим образом соблюдая такт. С тех пор он стал делать такие успехи, что на пятом году жизни уже сам сочинял маленькие пьески, которые играл отцу, а тот их записывал».

В этом непритязательном и правдивом рассказе открывается многое, что имело значение для всей дальнейшей судьбы Моцарта. Автор некролога ошибается только в хронологии: в 1759 году Наннерль было уже восемь лет, а сочинять Моцарт начал на шестом году жизни. Леопольда часто упрекали в том, что он искусственно, наподобие растения в теплице, взращивал талант сына п при этом корыстно его эксплуатировал. Однако Леопольд вовсе не так уж лукавил и не оправдывался в собственных глазах, когда неоднократно подчеркивал, что считает себя обязанным перед богом п людьми демонстрировать миру чудесный талант Вольфганга, дарованный ему свыше. Сомнения нет, не будь этих ранних переездов и всех сопутствующих им неудобств, огорчений, заразных болезней (а мальчик переболел всем — и скарлатиной, п оспой и пр.), Моцарт прожил бы много дольше. Но тогда и развитие его шло бы в другом темпе.
Оправданием Леопольду служила и та необычайная отзывчивость, с которой откликался на его усилия ребенок, потом подросток и, наконец, юноша. Моцарту было уже двадцать два года, когда он впервые попытался ускользнуть из-под опеки отца. «В том возрасте» — то есть между шестым и десятым годами — «мальчик отличался необычайным прилежанием, и чего бы ни требовал от него отец, выполнял все с величайшим усердием, забывая, казалось, обо всем другом, даже о музыке. Например, когда он учился считать, стол, стулья, стены и даже пол,— все было испещрено цифрами, написанными мелом. Он вообще был очень пылким, всегда и всем легко увлекался; это могло бы увести его на ложный путь, если бы не великолепное воспитание, являвшееся его защитой».

Забавляться числами Моцарт любил до конца жизни: так, он однажды увлекся популярным в то время занятием — «механически» писать менуэты, иначе говоря, соединять любые двухтакто-вые фрагменты. Сохранился и черновой нотный листок, на котором Моцарт начал вычислять анекдотическую сумму, которую мог бы получить в награду перс, изобретатель шахмат.
Все, что говорилось об «аморальности» Моцарта, можно отнести ко всем людям, наделенным творческой фантазией, и уж во всяком случае — к гению драматургии. Гёте как-то сказал о себе, что в нем заложены склонности к любому преступлению. История о браконьере Шекспире, даже если она придумана,— придумана хорошо. Когда люди, наделенные столь невероятной фантазией и внушаемостью, трансформируют своп опасные тяготения в искусстве, они создают такие образы, как леди Макбет, Мефистофель или Дон-Жуан.
«Но на первом месте у Моцарта стояла музыка, целиком заполнявшая его душу, и ею он занимался неустанно. Как музыкант он шагал семимильными шагами, так что даже отец, который был при нем неотлучно и имел возможность следить за нтг на всех ступенях развития, все же нередко бывал потрясен и изумлен, словно при виде чуда. Вольфганг уже так преуспел в искусстве, что отец поступил бы неправильно, если бы не сделал и другие города и государства свидетелями этого сверхъестественного дарования».

Авторитет отца растет с каждым годом, он не только глава семьи и наставник сына в музыке и гуманитарных предметах. У мальчика никогда не было другого учителя, он никогда не посещал школы. Леопольд из наставника сына становится его импресарио, наконец, его слугой. Моцарт уже в силу своей необычайной гениальности был мало приспособлен для повседневных дел — Леопольд эту неприспособленность еще усугубил. «Хотя Вольфганг ежедневно видел знаки изумления и восторга перед своими феноменальными способностями, это не сделало его ни себялюбцем, ни гордецом, ни упрямцем. Напротив, он был послушным п уступчивым ребенком. Что бы ни приказал отец, мальчик никогда не выказывал ни малейшего неудовольствия; даже если он уже долго играл перед слушателями, он продолжал играть еще, для любого, если так было угодно отцу. Мальчик всегда понимал родителей с полуслова и выполнял все, чего бы они не пожелали. Привязанность его к родителям была столь велика, что он не решался без их позволения проглотить даже маленький кусочек или взять что-либо, когда его угощали» (Шахтнер).
Понятно, что человек, которого так долго лишали инициативы, которому не разрешали ни малейшего самостоятельного поступка, который жил, погруженный только в мир своей музыкальной фантазии, должен был, как только порвались помочи, на которых его водил отец, наделать бесконечно много глупостей. И понятно, что отец, видя беспомощность сына, поражается, пугается и даже выходит из себя, не подозревая, что он сам создал почву для такого неумения ориентироваться в реальной обстановке.
Правда, некоторые исследователи отрицают эту беспомощность Моцарта. Существует некая теория «гениальности» или теория «исключительной одаренности», согласно которой направление подобных способностей в какой-то мере дело случайное и зависит, в сущности, от биографических данных. Согласно этой теории, великий поэт мог бы стать и великим государственным деятелем, великий художник — великим философом. Но думается, что если бы Гёте-министр имел возможность решать даже более важные вопросы, чем те, которыми он занимался в Веймаре, вряд ли он оказал бы более ощутимое влияние на историю Европы. И если бы Эжен Делакруа писал меньше картин и больше трактатов по истории искусства, он все же не стал бы гениальным философом. Суждения Гёте о государстве — это суждения поэта. А высказывания Делакруа об искусстве — высказывания художника.
Превосходство Моцарта над другими людьми было обусловлено его проникновением в музыку. Он сам отчетливо сознавал, как велико расстояние, отделяющее его от современных ему композиторов — всех, за исключением Гайдна. И то, что Моцарт, не стесняясь, показывал свое превосходство или говорил о нем, свидетельствует о его величии, о сознании своей непревзойденности, но заодно и о полном отсутствии дипломатических способностей.
Об отсутствии этих способностей Моцарт сообщает сам и приводит очень убедительный тому пример. Так, он приписывает свой провал в Париже проискам итальянского композитора Джо-ванни Джузеппе Камбини, который, очевидно, очернил его в главах Легро, директора «духовных концертов» («Concerts spiritu-els») *. «Я все же думаю,—- пишет Моцарт (1 мая 1778),— что причина тут — Камбини, здешний итальянский маэстро, ибо при первой нашей встрече у Легро я невольно его обидел. Он написал квартеты; один из них я слышал в Мангейме; они очень милы, я их похвалил и сыграл начало, а тут были еще Риттер, Рамм и Пунто -— они и давай приставать ко мне, чтоб я продолжал, а если дальше что позабыл, так присочинил бы сам. Ну, я так и сделал. А Камбини просто из себя вышел и не мог удержаться, чтобы не сказать: „Вот это голова!"»
Выдающийся талант почти автоматически вызывает ненависть посредственности. А Моцарт недостаточно осторожен и недостаточно житейски умудрен, чтобы ее избежать. Да, житейской мудрости он лишен начисто, и в большинстве решений и соображений самые ограниченные люди оказываются гораздо дальновиднее, чем он. Как и все великие люди, он тоже «человек со своими противоречиями», а не «книжная выдумка». Вплоть до последних лет жизни в характере Моцарта сохраняется что-то детское — не просто ребячливость, а именно детскость.
В одном из самых серьезных и горестных своих писем (16 февр. 1779) Леопольд отмечает эту двойственность в характере сына: «Сын мой! Во всех твоих делах ты действуешь скоропалительно и необдуманно. Характер твой стал совсем другим, чем был в детстве и отрочестве. Ребенком и мальчиком ты был не ребячлив, а серьезен, и когда сидел за клавесином или вообще занимался музыкой, никто не осмеливался подурачиться с тобой. Даже лицо твое было столь серьезно, что многие благожелательные особы в разных странах боялись, что ты проживешь недолго, ибо талант твой развился слишком рано, и лицо твое было всегда сосредоточенно и задумчиво. Теперь же, мне кажется, ты слишком торопишься насмешничать, парировать любой вызов, который, как тебе кажется, звучит в голосе собеседника, а это — первый шаг к фамильярности и т. п., чего в нашем мире следует избегать, если только мы хотим сохранить чувство самоуважения. Человек, обладающий добрым сердцем, привыкает держать себя свободно и откровенно, а это неправильно. Именно твое доброе сердце повинно в том, что стоит оказаться возле тебя кому-нибудь, кто тебя бурно восхваляет, бесконечно тебя ценит и превозносит до небес, как ты уже не видишь в нем никаких недостатков и даришь его полным своим доверием и любовью; а ведь в детстве ты отличался чрезмерной скромностью и даже плакал, если тебя слишком хвалили».
И все-таки в пору, когда Вольфганг семилетним мальчиком путешествовал с отцом, Леопольду пришлось отметить (Франкфурт, 20 авг. 1763): «Вольфганг весел необычайно, но очень проказлив». Эти контрасты в характере юного Моцарта ясно запечатлены в двух дошедших до нас портретах. Один из них датирован точно: он написан 6—7 января 1770 года живописцем Чиньяроли по заказу венецианского генерал-суперинтенданта Пьетро Луджиатп. Другой — портрет восьмилетнего ребенка кисти Таддеуса Хельблинга — возник несколькими годами раньше и менее достоверен. Некоторые вообще сомневаются, что это портрет Моцарта. Но кем еще может быть этот ребенок, в глазах которого (правда, карих, а не голубых) так и светится гений?
На одном — здоровый, озорной, готовый на любые проказы мальчишка. На другом — гений. Он только что покинул бездонные глубины музыки и, не сняв руки с клавиш, пытается вернуться к действительности.
Только двойственностью Моцарта объясняются и пресловутые письма, которые юный Вольфганг писал из Мангейма в Париж «кузиночке», дочери своего дяди, в Аугсбург. Оригиналы этих писем не опубликованы до сих пор, ознакомиться с ними можно только в английском добротном переводе Эмили Андерсон. Дело здесь, право же, не в той предосторожности, которая обрекает эротические гравюры Рембрандта на ссылку в кабинетные «шкафы с ядом», а некоторые «Римские элегии» Гёте в «научные издания». Хотя, разумеется, в этом сказывается чопорность XIX века, породившая выхолощенные биографии и гипсовые маски великих людей искусства. Но помимо того, здесь участвует и некоторое естественное смущение. Нам кажется непонятным, как может двадцатитрехлетнпй мужчина, и к тому же Моцарт, посылать молодой девушке такие ребяческие похабства, такой букет грязнейших пошлостей. И все-таки нам придется примириться с фактом.
Да, Моцарту доставляло искреннее удовольствие писать именно так. Но не будем забывать, что в XVIII веке анималистские функции человека отправлялись гораздо откровеннее, чем в нашу более цивилизованную и санированную эпоху, и грубое бесцеремонное «обыгрывание» интимных сторон жизни было свойственно вовсе не только низшему или среднему сословию. Достаточно прочесть письма «Madame» — Елизаветы Шарлотты, невестки Людовика XIV, чтобы узнать много пикантного о «королевских забавах» супруга, супруги и их отпрыска. В эпоху Моцарта вещи называли своими именами. Когда Вольфганг сообщает отцу о состоянии здоровья своего первенца, он с такой же непосредственностью пишет п обо всех его отправлениях, как позднее будет писать Леопольд, сообщая дочери о поведении ее первенца, которого он взял на воспитание. «Naturalia поп sunt turpia» («Что естественно — то не безобразно»). До конца жизни Моцарт сохранил любовь к каламбурам и детским прозвищам, к потешной чепухе и веселым непристойностям. Он сохранил те черты южнонемецкой жизнерадостности, которые не понятны и, вероятно, никогда не будут понятны всем, кто живет к северу от Майнца.
Некоторые непроизносимые выражения, которые Моцарт употребляет в письмах к «кузиночке», буквально воспроизведены и в текстах многих канонов, написанных им в Вене. Но сочиняя своп письма и каноны, Моцарт, конечно, не думал о вечности или о том, что лейпцигские пли берлинские профессора когда-нибудь им займутся. Моцарт был п остался большим ребенком, а ребячливость порой необходима творцу: иногда для разрядки, а иногда— чтобы скрыть свое истинное «я». Некоторые маскируются грубостью, например, Брамс, да и другие великие композиторы (мы говорим только о музыкантах). Те, кто лишен подобного средства самозащиты, гибнут, как погибли лирики Шопен и Шуман. Но Моцарт был не лириком, а драматургом, он нуждался в обществе, а чтобы ладить с этим обществом, ему требовался юмор, остроумный отпор, а часто п более грубые средства обороны.
Так что придется нам примириться с тем фактом, что и Моцарт был человеком «со всеми противоречиями», что хотя он проникал в самую суть вещей, в самую основу характеров и явлений, ему так и не удалось достичь гармонии с окружающим миром.
В некрологе Шлихтегроля об этих чертах Моцарта говорится слишком категорически: «Если этот непостижимый человек рано стал взрослым в области искусства, то, говоря объективно, во всех других областях он навсегда остался ребенком. Моцарт так и не научился управлять собою. Он не имел ни малейшего представления ни о домашнем устройстве, ни о том, как обращаться с деньгами, ни об умеренности и разумных развлечениях. Он всегда нуждался в руководителе, в опекуне, который занимался бы его домашними делами, ибо ум его постоянно был занят множеством совсем иных предметов и поэтому вообще утратил способность воспринимать другие, тоже достаточно серьезные вопросы. Моцарт-отец прекрасно знал, что сын его неспособен управлять собой, и поэтому, когда служба приковала Леопольда к Зальцбургу, он отправил мать сопровождать Вольфганга в Париж». (В дополнение хотелось бы сказать, что Леопольд сам сверх всякой меры избаловал Вольфганга и слишком долго держал его на поводу, чтобы чудо-ребенок мог вовремя превратиться в мужчину в обычном смысле этого слова.)
Приведенный нами отрывок из некролога Шлихтегроля, как, впрочем, и многие другие, так не понравился вдове Моцарта, что она скупила весь тираж, отпечатанный в Граце (1794), и изъяла из него все «предосудительные» места. Однако и в первой объемистой биографии Моцарта, написанной честным преподавателем пражской гимназии Францем Нимчеком под явным влиянием Констанцы, говорится, что «исследователю человеческой природы не покажется странным, когда он увидит, что этот столь необычайный артист вовсе не был великим в житейских обстоятельствах. Особенности его воспитания, отсутствие оседлого образа жизни, постоянные разъезды, во время которых он был поглощен только своим искусством, сделали для него невозможным глубокое познание человеческого сердца. Этому недостатку следует приписать множество его необдуманных поступков.»
Глубокое познание человеческого сердца? Никто не знал его глубже и лучше, чем Моцарт. Но гениальность, способность проникать в сущность другого человека, есть нечто весьма отличное от житейского опыта. Именно потому, что Моцарт быстро распознавал эту сущность, он делал ошибки в обхождении с людьми, с которыми имел дело, и попадался в расставленную ими -ловушку. Вольфганг гораздо глубже, чем Леопольд, который все еще помнил о покровительстве, оказанном ему Гриммом в 1764 году, разгадал истинный характер знаменитого энциклопедиста и журналиста. Некогда Гримм деятельно покровительствовал чудо-ребенку. Но юноше, приехавшему в Париж в 1778 году, он оказал в высшей степени унизительную протекцию.
Впрочем, Гримм, в свою очередь, очень верно охарактеризовал некоторые черты личности Вольфганга: «Он слишком чистосердечен и недостаточно энергичен, его очень легко провести, он недостаточно озабочен поисками средств, необходимых, чтобы сделать карьеру. Но здесь, чтобы пробиться, необходимы пронырливость, предприимчивость, подлость. Думая о его карьере, я желал бы, чтобы у него было вдвое меньше таланта и вдвое больше ловкости — это меня не смутило бы» (цитата в письме Леопольда 13авг. 1778).
Прекрасно сказано, и вполне достойно современника Вольтера и Дидро. Моцарт — сама противоположность «пронырливости, предприимчивости, подлости». Перед обладателями этих качеств он совершенно безоружен.
Поездка в Мангейм и Париж, в которой Вольфганг должен был постоять за себя в буквальном смысле слова и в которую двадцатидвухлетний мужчина берет с собой в качестве няньки мать, потому что отпустить в дорогу одного его все-таки не решаются,— поездка эта была катастрофой с начала и до конца. Началась она под девизом «Aut Caesar, aut nihil!» («Или Цезарь, пли никто!»), а закончилась унизительным возвращением в зальцбургское рабство, возвращением без матери, которую Моцарт похоронил в Париже.
В этот роковой для Моцарта год Леопольд еще точнее сформулировал и дополнил характеристику, данную Гриммом (23 авг. 1782; письмо баронессе Вальдштедтеп): «Да, я был бы совершенно спокоен, если бы только не открыл главного недостатка моего сына, а именно — он слишком терпелив или сонлив, слишком ленив, порой быть может и слишком горд, как бы там ни окрестили все свойства, делающие человека бездейственным. Иногда же, напротив, слишком нетерпелив, слишком вспыльчив и совершенно не в силах ждать. Им управляют два ряда прямо противоположных качеств, их то слишком много, то слишком мало, но середина отсутствует всегда. Когда он вынужден проявлять действенность, тут он приходит в себя, и жаждет добиться успеха немедленно. Никаких препятствий на своем пути он не терпит. К сожалению, больше всего препятствий чинят именно самым одаренным людям, а гениям особенно». Как видим, Леопольд тоже неплохой психолог, и невозможно пренебречь свидетельствами двух людей, которые так хорошо знали Вольфганга.
Счастье и несчастье человека зависят главным образом от его характера. Любой из нас сталкивается с различными событиями, вызывающими определенные переживания, и если только мы не умнеем на собственном горьком опыте, переживания возникают вновь и вновь. У Моцарта они вызваны тщетными попытками получить штатную должность и полным отсутствием успеха у женщин. Это звучит странно, но мы попытаемся пояснить нашу мысль.
Девиз Моцарта в борьбе за получение должности гласит: «Вакансия! Нет вакансии! Если бы только была вакансия!» Речь идет не о нехватке должностей, а о том, что он никогда не мог добиться достойного места. Неуспех Моцарта-отца оправдан: это был, так сказать, прирожденный вице-капельмейстер. Конечно, добиться должности капельмейстера в том же Зальцбурге он мог бы, но лишь в порядке старшинства, как многие другие посредственные музыканты. Только памятуя об этих посредственностях, можно понять и оправдать раздражение Леопольда. Но Вольфганг Амадей Моцарт не мог пробиться на первое место, так как был слишком для него велик. Мы хотим сказать, что причины его неуспехов кроются не только в особенностях характера, но и в общеисторической ситуации. Невозможно удержаться от улыбки, вспоминая, что Бетховен мечтал поступить капельмейстером к королю Жерому Бонапарту, проживавшему в то время в Касселе. К счастью, этого не случилось. Бетховен в качестве капельмейстера — в ежедневных трениях с певцами и оркестрантами, в суете бесконечных улаживаний административных неурядиц!
Мы знаем, что Рихард Вагнер, будучи придворным капельмейстером короля саксонского, стал революционером, и это кажется нам вполне естественным. Естественным именно потому, что он так долго вынужден был разыгрывать из себя чиновника (шесть-семь лет — очень долгий срок для Рихарда Вагнера), и еще потому, что автор «Тристана» уже не мог бы служить в музыкальном ведомстве или даже называться Generalmusikdirektor. Счастье для Моцарта, что в Зальцбурге он вынужден был довольствоваться второстепенной должностью — концертмейстера и органиста.
Подобающее место Моцарт мог бы занять только как сочинитель, как Kammer-compositeur, выражаясь языком того времени.
Иначе говоря, как музыкант, которому давали определенные творческие задания: сочинять оперы, симфонии, квартеты, и для этого предоставляли ему необходимое время.
Однако и отец, и сын постоянно хлопотали о должности, и тем энергичнее, чем сложнее становились их отношения с Иеронимом Колоредо, преемником патриархального князя-архиепископа Шраттенбаха. Отношения эти все больше и больше отравляли им деятельность в Зальцбурге, впрочем, и до княжения Колоредо превратившуюся для них в подобие барщины. Леопольд, думая о сыне, обращает взоры к Милану. Там должно состояться бракосочетание эрцгерцога Фердинанда — третьего сына императрицы Марии Терезии, правителя Ломбардии. Для этого торжества Вольфганг сочинил свою вторую праздничную оперу — театрализованную серенаду «Асканио в Альбе» (17 окт. 1771). Леопольд, видимо, нашел возможность «верноподданнически» обратиться к юному эрцгерцогу, который был всего года на полтора старше Вольфганга, с просьбой о придворной должности для своего сына. Эрцгерцог, привыкший во всем слушаться матери, и теперь спрашивает у нее совета, а она отвечает ему:
«Вы спрашиваете меня, взять ли в услужение молодого зальцбуржца. Не пойму, зачем это вам понадобилось, ибо не думаю, чтобы вы нуждались в композиторе или в прочих бесполезных людях. Однако, если это доставит вам удовольствие, я не стану вас удерживать. Говорю это к тому, чтобы вы не обременяли себя бесполезными лицами и никогда не давали людям подобного сорта звания ваших служащих. Звание это теряет смысл, когда человек, обладающий им, рыщет по всему свету, как нищий, а кроме того, у него большая семья».
После этого письма послушный сынок, естественно, не собирается брать на службу Моцарта, а тем более давать ему придворное звание. Если бы только Леопольд подозревал, что думала о нем и о его Вольфганге Мария Терезия, эта добрая матушка закабаленных народов, некогда одаривавшая его детей поношенным платьем с плеча маленьких эрцгерцогов («Бесполезные люди, цыгане, надоедливое племя!»),—то надо думать, что лояльность его несколько поубавилась бы.
Ничего не подозревая, Леопольд предпринимает атаку на второго сына Марии Терезии, на великого герцога тосканского, позднее императора Леопольда II (в правление которого Моцарт и умер). Леопольд ведет переговоры, находясь в Милане, но ведет их настойчиво и в полной тайне. Он прекрасно знает, что новый архиепископ вышвырнет его без долгих слов, узнай он только, что его вице-капельмейстер ведет переговоры с тосканским двором. Хлопоты Леопольда остались безуспешными, хотя именно из-за них он все оттягивал и оттягивал свое возвращение в Зальцбург, куда ему следовало явиться еще в декабре 1772 или в самом начале 1773 года.
«Я получил известие из Флоренции, что великий герцог прочел мое послание, сказал, что подумает и известит нас о своем решении, так что мы пребываем еще в надежде»,— пишет Леопольд домой, прибегая к наивному семейному шифру Моцартов (9 янв. 1773). «Что касается известного дела, то у меня надежд мало. Помоги нам боже. Обязательно копите деньги и будьте наготове; ведь деньги нам понадобятся, если мы решим отправиться в поездку. Я жалею о каждом крейцере, который мы истратили в Зальцбурге. До сего дня не получил ответа от великого герцога, но из письма графа к господину Трогеру мы знаем, что получить место во Флоренции надежд мало. Однако все еще надеюсь, что он, по крайней мере, даст нам рекомендации» (16 янв). Наконец, отчаявшись, Леопольд пишет (27 февр.): «Что касается известного предприятия, тут уж ничего не поделаешь». Мы не знаем, что именно привело к крушению его планов. Я напрасно рылся во флорентийских архивах в поисках писем Леопольда и ответных посланий гофмаршала.
Летом 1773 года отец и сын снова едут в Вену, а к новому 1775 году — в Мюнхен, на премьеру «Мнимой садовницы». Вряд ли мы ошибемся, предположив, что Леопольд со всей присущей ему энергией использовал пребывание в этих городах, чтобы нащупать выгодную должность для сына. Таковой не нашлось. Для Вены Вольфганг был уже недостаточно юным, хотя еще недостаточно взрослым, а его «Мнимая садовница» так и осталась только мюнхенским событием. Но отношения с «благодетелем» князем-епископом становились все напряженней. Надо было кардинально менять создавшееся положение.
Очень трудно решить, кто же из троих был особенно виноват в нарастающей напряженности: Иероним Колоредо, Моцарт-отец или Моцарт-сын? Потомство предъявило Колоредо тяжкое обвинение в том, что он не только плохо относился к одному из величайших гениев человечества, но и дурно с ним обращался. Снять это обвинение не удастся никому и никогда. Ибо во всем, что касается Колоредо, мы располагаем показаниями только его обвинителей, то есть отца и сына Моцартов, а что касается последнего акта этой драмы —- показаниями только сына, который в письмах к отцу рисует Колоредо самыми черными и грязными красками. Однако показания беспристрастных свидетелей звучат совершенно иначе.
Колоредо, преемник архиепископа Спгизмунда фон Шраттен-баха. княжившего почти двадцать лет (1753—1772) и на многое смотревшего сквозь пальцы, был заранее обречен па вражду с зальцбуржцами. Здешний народ привык ко мпогому: обывателей не смущало, что на их глазах крестьян-протестантов выбрасывали из домов и сгоняли с земли (1732), что даже в правление доброго Шраттенбаха неверующих и сомневающихся можно было на веки вечные упрятать в крепость Верфен. Напротив, сколько пи преследуй неверующих и сомневающихся — все было мало.
Но Колоредо, человек относительно молодой (ему минуло всего только сорок), был принят местными обывателями с недовернем, а соборным капитулом со страхом. В народе недоверие, все усиливаясь, перешло в стойкую ненависть, а страх, который испытывал соборный капитул, вылился, в конце концов, в судебный процесс.
Колоредо был приверженцем реформ Иосифа II, в его кабинете висели портреты Руссо и Вольтера. Может быть, именно этим объясняется ненависть, с которой Моцарт-сын (3 июля 1782) сообщает из Парижа о смерти Вольтера (позорное пятно на его письмах): «Безбожник и архимошеннпк Вольтер подох, как собака, как тварь, вот оно — возмездие!» На самом деле Вольтер — и это было его последней славной шуткой — скончался в лоне единоспасающей церкви, окруженный уважением всей нации. 15 июля 1782 года Колоредо обнародовал пастырское послание, целью которого были «ликвидация ненужной церковной роскоши, призыв к чтению библии, введение нового молитвенника и ряд улучшений, необходимых в деле руководства душами паствы».
Разумеется, Моцартам рескрипт архпепископа не мог прийтись по вкусу, ибо пышная церковная музыка как раз и принадлежала к «ненужной церковной роскоши»; и среди латинских месс Моцарта два простеньких немецких хорала (К. 343), отдающие протестантским душком и предназначенные, вероятно, для проектируемого сборника молитв, выглядят весьма странно.
Перед судом истории преступление князя церкви состоит в том, что он не понял, а может быть, не захотел понять, что в услужении у него находится гений. Но это не впна, а только недостаток понимания пли доброй воли. Об этом можно сожалеть, но вынести обвинительный вердикт невозможно.
Зальцбург был слишком тесен для гения, к тому же мечтавшего создавать монументальные оперы, хотя писать их он мог бы только для заграницы — для Мюнхена, Вены, Милана или Венеции. Колоредо же нужны были не гении, которые только и думали, что об отпуске, а добросовестные чиновники от музыки. И Колоредо относился к Моцарту все холоднее и неприязненнее, а Моцарт бесконечно подавлял в себе нарастающую обиду, которая перешла в ненависть.
Наконец, когда все старания получить должность в Мюнхене кончились неудачей, семья Моцартов решила написать письмо влиятельному падре Мартпни, письмо, между строк которого ясно читается просьба о рекомендации. В письме этом прекрасно обрисована вся ситуация (4 сент. 1776):
«Уважение и почтение, которое я питаю к Вашему преподобию, понуждает меня обеспокоить Вас этим письмом и послать Вам скромный образец моей музыки, дабы подвергнуть ее Вашему авторитетному суждению. В прошлом году я написал оперу buff а («Мнимая садовница») для мюнхенского карнавала. За несколько дней до моего отъезда из Мюнхена его светлость курфюрст пожелал прослушать какую-либо мою вещь, написанную контрапунктом. Поэтому я вынужден был со всей поспешностью написать мотет — надо было успеть снять для его светлости копию с партитуры и выписать голоса, чтобы уже в следующее воскресенье исполнить его как офферторий во время торжественной мессы.
Дражайший уважаемый отец и учитель! Прошу Вас откровенно и без обиняков высказать Ваше мнение. Мы живем на свете, чтобы, прилежно трудясь, непрестанно совершенствоваться, чтобы, обмениваясь мнениями, просвещать друг друга и стараться развивать науки и искусства. О, как часто желал бы я находиться поближе к Вам, чтобы беседовать с Вами, досточтимый отец, и высказываться самому. Я живу в государстве, где музыка не слишком в почете, хотя кроме музыкантов, уже покинувших нас, здесь все еще много великолепных профессионалов, особенно среди композиторов — образованных, сведущих и наделенных вкусом. Что касается театра, то тут мы не на месте, нам не хватает певцов. У нас нет кастратов, и нам не легко их раздобыть, ибо они требуют высокой оплаты, а щедрость отнюдь не является нашим пороком.
Покамест (то есть покамест я не могу писать опер.— А. Э.) я сочиняю другую музыку, камерную и церковную, хотя здесь есть еще два очень хороших контрапунктиста, господа Михаэль Гайдн и Адльгассер. Отец мой — соборный капельмейстер, он-то и дает мне возможность сочинять церковную музыку сколько душе угодно. На службе при здешнем дворе он состоит уже тридцать шесть лет и знает, что этот архиепископ не терпит и не хочет видеть людей стареющих; не принимая этого близко к сердцу, отец все же хочет заняться литературой, которая всегда была его любимым занятием.
Наша церковная музыка сильно отличается от итальянской и становится все больше на нее непохожей, потому что месса — включая целиком все Kyrie, Gloria, Credo, Epistel-сонату, оффер-торпум или мотет, Sanctus и Agnus Dei — даже в самые торжественные дни — должна длиться не более сорока пяти минут, и это если служит сам князь, а месса идет в сопровождении всего оркестра, с трубами и литаврами! Для написания такой музыки требуется особое умение. Ах, почему мы так далеко друг от друга, дражайший отец и учитель: как много мне хотелось бы Вам сказать!
Мой почтительнейший привет всем членам Accademia fHarmonica, но прежде всего поручаю себя Вашей благосклонности и непрестанно грущу о том, что нахожусь так далеко от особы, которую люблю, уважаю и чту больше всего на свете.»
Но и это письмо оказывается тщетным, а тем временем напряженность отношений между хозяином и его подчиненными становится невыносимой. В марте 1777 года Леопольд, ссылаясь на
«печальные обстоятельства», в которых находятся он и его семья, подал прошение о предоставлении ему отпуска для артистической поездки — прошение, которое Колоредо даже и отклонять не стал, видимо, просто на него не ответил. Дальнейшие попытки Леопольда архиепископ решительно пресек, потребовав, чтобы капелла в полном составе была готова к торжественной встрече императора Иосифа, намеревавшегося проездом посетить Зальцбург. По окончании императорского визита, когда Леопольд снова попытался добиться отпуска, он опять получил решительный отказ, на этот раз с примечанием: было указано, что может ехать один Вольфганг, поскольку он «и без того служит только наполовину». Но как только Вольфганг попытался воспользоваться этим разрешением, архиепископ выдвинул новые возражения. Что же еще оставалось делать, как не вырваться силой? 1 августа 1777 года Вольфганг подал прошение об отставке, весьма неудачно его мотивировав. Каждое слово в этом документе отдает стилем Леопольда.
«Всемилостивейший князь и владыка! Родители стараются довести детей своих до такого состояния, чтобы те могли сами зарабатывать свой хлеб, и это их долг, который они выполняют на пользу себе и государству. Чем больше таланта даровано детям от бога, тем больше обязаны они использовать его, дабы улучшать положение свое и своих родителей, служить родителям опорой и заботиться о собственном продвижении и своем будущем. Умножать свои таланты учит нас евангелие. Согласно сему, я перед богом п по совести признаю себя обязанным по мере сил моих отблагодарить отца, который неустанно, каждый свой час тратил на мое воспитание, облегчить ему бремя и позаботиться теперь о себе, а также и о сестре, ибо мне было бы очень обидно за нее — знать, что она, столько часов проведя за клавесином, не может использовать этого должным образом». На что архиепископ, не очень-то церемонившийся с богом и с евангелием, наложил через неделю резолюцию, столь же сухую, сколь и язвительную: «Придворному ведомству приказываю, чтобы отцу и сыну было дано разрешение в дальнейшем, согласно евангелию, искать свое счастье в другом месте».
Характеру его никак не противоречит, что следующим приказом он отменил отставку Леопольда. Сделал он это, очевидно, по собственному желанию и не подвергая Леопольда новым унижениям.
23 сентября 1777 года Моцарт, окрыленный надеждами, вдвоем с матерью — она должна присматривать за ним вместо отца — отправляется в длительную поездку: сначала в Мангейм, потом в Париж, в поездку, которая должна принести ему славу. «Все будет прекрасно. Надеюсь, папа здоров и весел, как я; устраиваюсь я тут превосходно. Я — попросту второй папа, и обращаю внимание на все.» (24 сент.). В январе 1779 года Моцарт возвращается в Зальцбург — один, без матери, потерпев полное пораженпе, удрученный множеством неудач, которыми закончились все его попытки получить достойную должность, п потерпев жесточайшее крушенпе в любви. И снова идет под ярмо к архиепископу Иерониму Колоредо.
Можно представить себе чувства, владевшие Моцартом, когда в первые же дни по возвращении он написал следующую челобитную: «Его светлости великому князю! Высокопреподобному князю Священной Римской империи! Всехмилостивейшему владетельному князю п верховному владыке! Ваша светлость и т. д. оказали великую милость принять меня после смертп Каэтана Адльгассера на службу к Вашей светлости; вследствие чего верноподданнически прошу всемилостивейше утвердить меня придворным органистом Вашей светлости». 17 января Колоредо всемилостивейше издал соответствующий приказ.
Нет, не об этом мечтал Вольфганг, когда полтора года назад отправился в дорогу. Тогда все его мысли были обращены к Мюнхену. И не без причины. Ибо Мюнхеном правил меломан, благожелательный курфюрст Макс Иосиф III, который любил, чтобы на портретах его изображали в кругу семьи и придворных с виолой да гамба в руках. Курфюрст хорошо играл на этом инструменте и даже пробовал своп силы в композиции.
В его правление в 1753 году был открыт оперный театр — жемчужина среди оперных театров всего мира,— где состоялась премьера моцартовского «Идоменея» и где впоследствии тоже заботливо культивировали оперное искусство Моцарта. Но в ту пору курфюрст еще не располагал большими музыкальными силами. Такие композиторы, как Феррандини, Бернаскони, Тоцци, Михель и прочие были солидными оперными ремесленниками, но они п в отдаленной степени не могли состязаться с Грауном в Берлине, с Хассе в Дрездене, с Йоммелли в Штутгарте.
Моцарт, который со времен «Мнимой садовницы» хорошо знал, как обстоит дело в Мюнхене с музыкой вообще и оперой в частности, несомненно был бы для Мюнхена кладом; кроме того, он имел здесь дружественных и влиятельных сторонников. Но первый же промах Вольфганга типичен и символичен. Мы приведем решающий диалог между ним и курфюрстом в передаче самого Моцарта. Кстати, это письмо — еще одно доказательство драматургического дарования композитора (29-30 сент. 1777): «Граф Со [Sean] (интендант Мюнхенской придворной оперы) — прошел мимо меня и очень приветливо со мной поздоровался: „К твоим услугам, милый Моцарт!" Тут подошел п курфюрст, и я сказал: „Ваша светлость, разрешите мне верноподданнически припасть к стопам Вашим и предложить свои услуги. „Ты что же, окончательно оставил Зальцбург?" — „Окончательно, Ваша светлость". „Это почему же? Поссорились вы, что ли?" „Сохрани боже, я только попросил отпустить меня на гастроли, а он не позволил, вот я и вынужден был сделать этот шаг; впрочем, я давно уже хотел уйти. Зальцбург не место для меня, безусловно не место". „Господи боже мой, такой молодой человек! Но отец-то еще в Зальцбурге?" „Да, Ваша светлость. Он верноподданнически и пр., я уже трижды был в Италии, написал три оперы, избран членом Болонской академии, выдержал испытание, при котором многие маэстро писали и потели по четыре и по пять часов кряду, а я справился со всем за один час. Да послужит это доказательством, что я способен служить при любом дворе. Но единственное мое желание служить Вашей светлости, ибо Вы сами." „Да, милое дитя, но у меня нет вакансии, весьма сожалею, вот если бы была вакансия." „Заверяю Вашу светлость, что я принесу честь Мюнхену". „Да, но все это напрасно — вакансии у меня нет",— сказал он уже на ходу. Я откланялся его светлости.»
То же самое повторилось в Мангейме, где Моцарта постигло еще большее разочарование, так как там он еще дольше и упорнее добивался успеха. Упорнее, потому что Мангейм, благодаря своему прославленному оркестру, был подлинным музыкальным форпостом гермапской империи. Моцарт тоже хвалит мощь и достоинства этого слаженного ансамбля (4 ноября 1777): «Оркестр очень хорош и силен. На каждой стороне от десяти до одиннадцати скрипок, четыре альта, два гобоя, две флейты и два кларнета, две валторны, четыре виолончели, четыре фагота и четыре контрабаса, и еще трубы и литавры». Но при всем блеске есть в Мангейме и теневые стороны, «ибо,-— продолжает Моцарт,— музыку-то можно создать прекрасную, но я бы не решился исполнить здесь ни одной моей мессы. Почему? Из-за их краткости? Нет, здесь тоже любят только коротко. Из-за церковного стиля? Нет, отнюдь. Нет, единственно потому, что здешние обстоятельства требуют главным образом инструментальной музыки, ибо нельзя вообразить что-либо более ужасное, чем здешние голоса. И вот почему: итальянцев здесь ничтожное количество. Кастратов всего двое, да и те уже так стары, что того гляди помрут. Сопранисту бы лучше петь альтом, верхов у него уже нет. Несколько мальчишек — те совсем плохи. Тенор и бас в точности, как наши плакальщики.»
В мангеймской опере тоже не все благоприятствовало намерениям Моцарта. В то время в пфальцской резиденции взяли курс на «национальное» и пытались заменить итальянскую оперу seria «немецкой оперой». Моцарт попал в Мангейм как раз в те годы, когда при помощи «Гюнтера фон Шварцбурга», этого творения престарелого капельмейстера Игпаца Хольцбауэра, а также «Розамунды» п «Альцесты» Впланда с музыкой Швейцера, там пытались конкурировать с оперой seria Метастазпо и с новшествами Глюка. А Моцарту — во всяком случае в те годы — гораздо больше хотелось писать не немецкую оперу, а итальянскую, seria или buffa — безразлично.
Впрочем, он готов мириться сейчас со всем. Даже с тем, что ему не по душе. Стареющий курфюрст Карл Теодор не жалеет никаких затрат на роскошь вообще, а ла музыкальные роскошества тем более. Что же касается безбожия и аморальности, в которых Мангейм, как говорили, небезуспешно соревновался с Парижем, то Моцарта это вообще не занимало, он просто закрывал на это глаза.
Итак, Моцарт каждый день навещает Кристиана Каннабиха, фактического руководителя капеллы. Впервые Моцарты нанесли ему визит в 1763 году в Швецингене, где тот, очевидно, обошелся с ними не слишком любезно, так как Моцарт пишет (4 ноября 1776): «Он стал совсем другим человеком, чем прежде, это говорит и весь оркестр. Во мне он принимает большое участие». Моцарт дает уроки дочери Каннабиха, Розе, даже специально для нее пишет сонату (К. 309). Играет он и при дворе, и тут происходит второй его диалог с другим курфюрстом: от первого тот отличается тем, что обнадеживает Моцарта, однако результаты бесед совпадают полностью (8 ноября 1777): «После концерта (Accademia) Каннабпх устроил мне аудиенцию во дворце. Я облобызал руку курфюрсту, и он сказал: „Кажется, прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как ты был здесь?" „Да, Ваша светлость, уже пятнадцать лет я не имел счастья." „.Ты играешь несравненно". Принцесса, когда я поцеловал ей руку, сказала мне: „Сударь, уверяю Вас, лучше играть невозможно". Вчера я был с Каннабихом в том месте, о котором мама уже тебе писала. Я разговаривал с курфюрстом, как с добрым другом. Он, действительно, милостивый и добрый государь. Курфюрст сказал мне: „Я слышал, ты написал для Мюнхена оперу". „Да, Ваша светлость. Прошу Вашу светлость о величайшей милости — мое самое большое желание написать оперу здесь; и я прошу не забыть обо мне. Я, слава богу, умею сочинять и на немецком". Тут я пошел болтать. „Что ж, легко может статься".
У него сын и три дочери. Старшая и молодой граф играют на клавесине. Курфюрст доверительно и подробно спрашивал меня о своих детях. Я говорил совершенно искренне, но не стал принижать их учителя». (Четверо незаконных отпрысков, о которых говорит Моцарт, были детьми актрисы Жозефины Зейфферт, которой позднее Карл Теодор дал титул графини Хейдек. Их сын, родившийся в 1769 году,— следовательно, когда Моцарт был в Мангейме, мальчику было всего девять лет,— стал герцогом Карлом фон Бреценхейм. Впоследствии, во время наполеоно-бавар-ских распрей, он вряд лп вспоминал бывшего своего учителя игры на клавире.)
Очень не скоро Моцарт начинает понимать, вернее, вынужден понять, что его просто кормят обещаниями (29 ноября 1777): «Накануне дня св. Елизаветы я пошел утром к графу Савиолп п спросил его, есть лп надежда, что курфюрст оставит меня на зиму? Я бы занимался с молодыми господами. Он сказал: „Да, я предложу это курфюрсту; если бы зависело от меня, разумеется, я бы так и сделал". После обеда я был у Каннабиха, и так как к графу я пошел по его совету, он тотчас же спросил, был ли я там? Я рассказал все как было. Он заявил: „Я буду очень рад, если вы останетесь у нас на зиму, но я был бы еще более рад, если б вас взяли на постоянную службу". Я сказал: „Ничего бы я так не желал, как быть всегда подле вас, но, право, пе знаю, что сделать, чтобы остаться здесь. У вас уже есть два капельмейстера, кем же буду я? Мне не хотелось бы быть в подчинении у Фоглера!" „И не будете,—сказал он.—У нас ни один музыкант не подчиняется капельмейстеру и даже интенданту. Курфюрст мог бы назначить Вас своим Kammer-compositeur. Погодите-ка, я поговорю с графом."» И тут разыгрывается целая комедпя из настойчивых вопросов Моцарта и вежливых излияний Савполи. Ибо курфюрст согласен оставить Моцарта на зиму в Мангейме — обучать игре на клавесине его сына-бастарда и сочинять для его внебрачной дочери, но вовсе не собирается брать его на службу, а Каннабих тем более не собирается пестовать опасного конкурента, чье неизмеримое превосходство над его собственной скудостью он слишком хорошо понимает. За свою игру во дворце Моцарт получает презент (13 ноября 1777): «.Все было так, как я и представлял себе. Никаких денег. Красивые золотые часы. Но мне сейчас приятнее были бы 10 каролин, а не часы, которые вместе с цепочками и надписями (Devisen) оцениваются в 20 каролин. В дороге нужны деньги. Теперь, с вашего позволения, у меня уже пять штук часов, так что я твердо решил на каждой штанине сделать еще по кармашку и, заявляясь к какому-нибудь вельможе, нацеплять по две пары часов (впрочем, сейчас это модно), чтобы никому не вздумалось пожаловать мне еще одни часы.»
В глубине души Вольфганг понимал, что оставаться дольше в Мангейме совершенно бессмысленно. И все-таки остается, и охотно слушается советов приятелей-оркестрантов: «Куда же вы подадитесь на зиму глядя? В такое время года путешествовать очепь трудно. Оставайтесь-ка здесь» (26 ноября 1777).
Потому что тем временем Моцарт влюбился, да так страстно, что ие в силах хоть сколько-нибудь объективно оценить свое положение. Все началось со знакомства с семьей Вебер. Глава семейства Фрпдолпн Вебер был некогда управляющим в поместье баронов Шенау, но тяга к актерству, владевшая всеми Веберамп, заставила его бросить службу. Он занимал теперь жалкую должность музыканта, певца и переписчика нот в одной из мангеймскпх капелл. Я не в силах яснее охарактеризовать роковую роль этого знакомства в судьбе Моцарта, чем Карл Блюмль, один из лучших знатоков всех дат и всех лиц, так пли иначе связанных в Вене с Моцартом: «Древние немецкие поверья рассказывают о фее, которая кладет в колыбель новорожденного дары: счастье и злосчастье. И в зависимости от того, какой из них перевесит, жизнь человека сложится счастливо или несчастливо. У колыбели Моцарта стояла добрая фея: она принесла в дар маленькому гражданину земли бессмертную славу, неизменную бодрость и младенческий нрав, дала ему ангела-хранителя — отца, который повел сына по крутой тропе к славе и почестям. Зато вместе с семьей Вебер в жизнь Моцарта вошла злая демоническая сила, и уйти от нее он не смог. Эта сила не выпускала Моцарта даже после его смерти, заставив предать забвению его могилу. Управляла этой злой силой Цецилия Вебер, в девичестве Штамм, уроженка Мангейма. Ей-то судьба и предназначила стать тещей и злым гением Моцарта, пресекшим его жизненный путь».
Единственное мое возражение против этой характеристики сводится к тому, что поведение доброй феи у колыбели Моцарта представлено, как мне кажется, в слишком розовом свете. Бессмертная слава Моцарта куплена слишком дорогой ценой, ибо его «неизменная бодрость» вытекала из глубочайшего фатализма, «младенческий нрав» сочетался с острейшей наблюдательностью и своеобразной мудростью, да и «добрый ангел» Леопольд (своего рода Мефистофель наизнанку), желая сыну добра, нередко творил зло — в этом мы убедились собственными глазами.
Семья Веберов состояла из жалкого, никчемного отца, злобной матери и шестерых детей. Моцарт пишет (17 янв. 1778) о «пяти девушках и сыне». Но мы знаем только о четырех дочерях — Йозефе, Алоизии, Констанце и Софии. Приманкой, использованной мадам Вебер, оказалась вторая дочь, пятнадцатилетняя Алоизия. Приманка эта оказалась очень лакомой.
«Бегает, как дурак на веревочке»,—гласит старинная немецкая поговорка, характеризующая влюбленного. Но Моцарт бегает на веревочке, как помешанный. Не только юность и женственность Алоизии сводят его с ума, его пьянит ее одаренность певицы, одаренность, которую в ту пору сумел оценить он один. «Мои арии, те, которые для де Амичис. она исполняет великолепно. она поет прекрасно, голос у нее чистый п красивый». О том, как развивалась эта безумная влюбленность, мы расскажем в следующей главе. Теперь же заметим только, что любовь заставила Моцарта совершенно забыть о первейшей его задаче — найти почетную и выгодную должность.
Он начинает строить самые фантастические планы. Еще в Мюнхене им овладела авантюристическая мысль, которую ему подсказал, как он уверяет, Альберт, его домохозяин (29—30 сент. 1777): «.с тех пор, как я приехал, господин Альберт носится с одним проектом, и осуществление его кажется мне весьма вероятным. Он хочет созвать десять близких друзей и предложить каждому вносить ежемесячно всего по дукату в мою пользу. В месяц это составит 10 дукатов — 50 гульденов, в год 600 флоринов. Если бы я получал от графа Со ежегодно 200 фл., это составило бы 800. Нравится ли папе такая идея?»
Папа, разумеется, не обратил никакого внимания на «идею», осуществление которой ставило Моцарта в зависимость от ненадежных мюнхенских покровителей; вся эта история напоминает басню Лафонтена о молочнице Пьеретте и ее разбитом горшке. Даже Бетховену, обладавшему неизмеримо большей жизненной хваткой, чем Моцарт,— Бетховену, который имел дело с гораздо более могущественными покровителями,— даже ему не удалось полностью осуществить подобный план.
Но в Мангейме Моцарт носится и не с такими утопиями. О перспективах, которые, по слухам, открываются перед ним в Вене, он толкует с таким пренебрежением и легкомыслием, что видно — всерьез он о них и не думает (10—11 янв. 1778): «Я знаю (совершенно точно), что император намеревается основать в Вене немецкую оперу и поэтому настойчиво ищет молодого капельмейстера, знающего немецкий язык, талантливого и способного создать нечто новое. Собирается туда Бенда из Готы, но и Швейцер думает пролезть. (Бенда подал прошение, но предпочтут, видимо, Швейцера.) Вот это была бы для меня должность, разумеется, за хорошую плату. Пусть император даст мне 1000 гульденов, я напишу ему немецкую оперу, а если даже он не пожелает меня удержать, так мне это безразлично».
Однако не проходит и месяца, как Моцарт раскрывает своп тайные планы. Это случилось после того, как он вернулся из концертной поездки в Кпрххеймболанд к принцессе Оранской,— поездки, во время которой все Веберы жили на его счет, а за это женская половина семейства штопала ему чулки и следила за его одеждой.
«.Я так люблю эту бедствующую семью,— пишет Моцарт (4 февр.),— что единственное мое желание — сделать ее счастливой. И быть может, я это сделаю. Сейчас я советую им отправиться в Италию. И поэтому прошу вас написать — чем скорее, тем лучше — нашему доброму другу Луджиати и узнать, сколько получает обычно примадонна в Вероне? Чем больше, тем лучше, сбавить всегда успеется». И, конечно, он хочет ехать с ними, чтобы писать арии для Алоизии, а возможно, и оперы. «В Вероне я охотно напишу оперу за 50 цехинов, только бы к ней пришла слава, потому что если не напишу, боюсь, ее провалят. А до того я вместе с ней сумею в других поездках заработать столько, что на моих ресурсах это не очень скажется. Думаю, мы поедем в Швейцарию, а может быть, и в Голландию. Напишите мне поскорее, что вы думаете обо всем этом? Если мы где-нибудь задержимся надолго, нам очень пригодится и другая дочь, старшая, мы могли бы тогда вести хозяйство сами, она хорошо стряпает.»
Понятно, что Леопольд чуть с ума не сошел при мысли о том, что его сын собирается разъезжать по белу свету с чем-то вроде цыганской труппы в качестве жалкого кропателя репертуара будущей примадонны. 5 и 12 февраля 1778 года Леопольд пишет два письма — едва ли не самые значительные и горестные из всех его писем, делающие честь его уму, характеру и слогу, в которых он пытается открыть сыну глаза на положение дел дома и убедить его в бессмысленности поездки в Италию. Завершаются эти письма приказом: «Прочь отсюда! — в Париж! И немедленно! Равняйся только на великих людей! Aut Caesar, aut nihil!
Уже одна мысль увидеть Париж должна увести тебя от всех мимолетных фантазий. Слава и репутация большого таланта, если он признан Парижем, разносятся по всему свету. Там аристократы относятся к гению с величайшим снисхождением, уважением и вежливостью, там можно узреть тот высокий образ жизни, который самым удивительным образом отличается от грубости наших немецких кавалеров и дам, и, наконец, там ты усовершенствуешь свой французский язык».
Один только Вольфганг виноват, что Леопольд оказался неправ в своей оценке Парижа и тамошней аристократии. Но Вольфганг не был завоевателем. Он не смог бы завоевать Париж, даже если бы хотел. Достаточно вспомнить, с какой энергией покорял Париж Глюк. И объясняется это вовсе не тем, что Глюк был на сорок с лишним лет старше Моцарта, а тем, что Глюк был Глюком, а Моцарт — Моцартом; он бесконечно превосходил старого маэстро врожденным божественным даром, подлинной своей гениальностью, но убедить свет в своей значительности был неспособен.
История с орденом, украсившим грудь обоих композиторов, служит замечательным примером того, сколь противоположны их личности. Оба были рыцарями ордена «Золотой шпоры», который Папа римский раздавал с такой же щедростью, с какой другие государи раздавали направо и налево золотые табакерки и бриллиантовые пряжки для башмаков. Глюк получил орден в 1756 году, а Моцарт 18 июля 1770 года, когда ему было только пятнадцать лет. Орден этот презирали и над ним посмеивались решительно все. Но Глюк, «рыцарь Глюк», вернул ему достоинство. Он сделал это на манер того государственного деятеля, которого по ошибке усадили не на самое почетное место за столом. «Почетное место там, где сижу я»,— только и сказал вельможа. А Моцарт, надев свой орден в родном городе Леопольда, подвергся таким насмешкам со стороны чванливых, нахальных и невежественных аугсбургских дворянчиков, что снял его и никогда больше не надевал. Так что его «Золотую шпору» можно увидеть лишь на портрете, написанном в 1777 году специально для падре Мартини.
Как тщательно готовился Глюк к завоеванию Парижа! Не только послы и королева принимали участие в этой подготовке, но вся общественность в целом. Глюк играл на инструменте пропаганды столь же искусно, как позднее делал это Мейербер или виртуозы-дирижеры XX столетия. К моменту приезда Моцарта в Париж распря между пиччиннистами и глюкистами достигла как раз высшей точки. Несколько месяцев назад (23 сент. 1777) здесь состоялась премьера «Армиды», а со дня постановки «Роланда» Пиччинни прошло всего несколько недель — премьера оперы состоялась в день, когда Моцарту исполнилось двадцать два года. Ни один день, проведенный Глюком в Париже, не проходит без «паблисити». На обратном пути в Вену он посещает в Фернее старого Вольтера. Встреча их подобна свиданию царствующих особ. Тихо и незаметно въезжает в Париж Моцарт, словно самый заурядный молодой человек, такой же, как сотни других,— въезжает в обществе старой матери, которой приказано присматривать за ним.
Пребывание Моцарта в Париже с 23 марта 1778 года до января 1779 года — один из самых кризисных периодов в его жизни. С величайшей неохотой отправляется он в поездку, разлучающую его с Алоизией. Он бесконечно думает — нет, не о своем успехе, а только об Алоизии. Моцарт мало сочиняет, ненавидит Париж, парижских аристократов, парижан — всех вообще. И так как он сам расстроен и раздражен, он находит невыносимым и своего покровителя Фридриха Мельхиора Гримма, на которого Леопольд возлагал самые большие надежды, ибо Гримм держит в своих руках ключи к популярности. В довершение всего неожиданно заболевает и умирает мать Моцарта, и он вынужден похоронить ее в чужой земле.
В мрачный час своей жизни Моцарт написал (4 июля 1778) в Зальцбург аббату Буллингеру, другу их семьи, с просьбой подготовить Леопольда к вести о смерти жены. «Скорбите со мной, друг мой,— это печальнейший день в моей жизни; пишу вам в два часа ночи, но я вынужден вам сказать — моей матери, дорогой моей матери не стало!» Конечно, еще более мрачными были часы, когда он сидел у кровати умирающей и знал, что ее уже не спасти. Однако, похоронив ее, Вольфганг удивительно быстро возвращается к своим делам, и нам трудно судить, в какой степени ему помогло в этом привитое с детства католицизмом «смирение перед божьей волей». Начало его письма к отцу, написанного две недели спустя (18 июля), звучит почти оскорбительно трезво: «Надеюсь, вы получили два моих последних письма. Не будем больше возвращаться к их главному содержанию — все кончено, и сколько бы еще страниц мы ни исписали, мы ничего не в силах изменить!»
Странное существо человек — полное противоречий. Моцарт, конечно, усердно писал своей Алоизии, и одно из его писем на итальянском языке — от 30 июля — сохранилось. Так ли усердно отвечала ему Алоизия — неизвестно. Сохранилось еще другое длинное послание Моцарта (29 июля) к главе веберовского семейства, Фридолину — одно из многих посланий, которые, очевидно, были посвящены смерти баварского курфюрста Макса Иосифа III и переезду пфальцского курфюрста со всем двором и свитой в Мюнхен.
Карлу Теодору очень не хотелось покидать Мангейм, но будучи ближайшим родственником Макса Иосифа по мужской линии, он без промедления вступил во владение своим богатым наследством, ибо боялся, как бы Габсбурги не успели наложить на него лапу. После отъезда двора Мангейм навсегда превратился в провинциальный город. Во всяком случае, в том, что касалось оперы и концертов. Только для немецкой драмы в Мангейме, благодаря стараниям Вольфганга Гериберта фон Дальберга, который поставил на сцене первые трагедии Шиллера, вновь наступил период расцвета.
Но вернемся назад. В письме, о котором мы говорили, Вольфганг мнит себя покровителем и советчиком семьи Вебер. Он выступает как бы в роли Леопольда, строит планы приезда отца и дочери в Париж, обещает позаботиться об их устройстве, дает мудрые дипломатические советы, как им следует себя вести, выступать или не выступать Алоизии, возражает против ангажемента «Зейлеровского театрального общества», советует отправиться в Майнц, где, может быть, и ему удастся устроиться и т. д.
Как потешалось все семейство над своим двадцатитрехлетним другом и покровителем, который и себе-то помочь не мог! Сами они прекрасно умели устраиваться. Спустя несколько недель, в сентябре, Алоизия уже получила ангажемент в Мюнхен. Отца вынуждены были принять вместе с ней. Все они нисколько не нуждались в протекции Моцарта. В письме (29 июля 1778) к Веберу-отцу Вольфганг сам с полной откровенностью рисует свое положение: «Теперь немного о моих делах — я так тут мучаюсь, что и передать не могу,— все здесь делается страшно медленно. Покуда не приобретешь известность — и думать нечего выступить в качестве композитора. В прошлых письмах я уже писал вам, как трудно раздобыть здесь хорошее оперное либретто. Из того, как я охарактеризовал здешнюю музыку, вы легко можете себе представить, что у меня нет тут особых радостей, и (между нами) — я только о том и думаю, как поскорее отсюда удрать.»
Моцарт окончательно потерялся среди столичных интриг и протекций и сразу же стал объектом эксплуатации со стороны власть имущих и так называемых «друзей». Он пишет хоры, ансамбли и арии — целых восемь пьес для «Miserere» Хольцбауэра, которое должно было исполняться в «духовных концертах»; пишет он их бесплатно, потому что его попросил об этом директор концертов Легро. Мы отдали бы все произведения Хольцбауэра за эти восемь моцартовских пьес, но они не сохранились.
Для четырех мангеймских духовиков, которые оказались в Париже одновременно с Моцартом, он создает sinfonia corcertante с солирующими флейтой, гобоем, валторной п фаготом. Неоплаченный, вдвойне неоплаченный труд, ибо Легро даже не допускает эту великолепную вещь к исполнению. Она, очевидно, тоже пропала, во всяком случае первоначальная ее редакция не сохранилась. Моцарт обольщает себя надеждой получить заказ на оперу через знаменитого Новерра, теоретика балета, который утверждал, что имеет влияние на директора «Гранд-опера» — де Висма. Поэтому он пишет для Новерра музыку к балету «Безделушки» — тринадцать порой довольно объемистых оркестровых пьес, и опять-таки бесплатно. Балет идет целых шесть вечеров, но ни на афишах, ни в печати имя Моцарта даже не упоминается.
В предместье Сен-Жермен он навещает своих старых лондонских друзей — Иоганна Кристиана Баха и кастрата Тендуччи; по просьбе последнего пишет вокальную сцену с сопровождением клавира, гобоя, валторны и фагота. Оп надеется таким образом обратить на себя внимание покровителя Тендуччи, маршала де Ноай, хотя надежд у него немного (27 авг.): «Здесь я ничего не выручу, разве что небольшой подарок, но, с другой стороны — ничего и не потеряю. Мне-то ведь это ничего не стоит, и даже если мне вовсе не заплатят, все равно это очень полезное знакомство.» Разумеется — мы чуть было не сказали «само собой разумеется» — сцена эта тоже пропала, и о маршале де Ноай Моцарт больше не упоминает. Но тут появляется герцог де Гин: он играет на флейте, а дочь его «превосходно» играет на арфе. По просьбе герцога Моцарт пишет концерт специально для этих двух инструментов. Проходит четыре месяца, но герцог за него еще не заплатил. Моцарт учит искусству композиции дочь герцога, но гонорар за эти уроки получает, видимо, с большим опозданием. К тому же он нетерпеливый учитель, и потому на занятиях претерпевает все муки ада. «Она,— пишет он 14 мая,— сильно сомневается, есть ли у нее способность сочинять — особенно же насчет мыслей, идей. Что ж, посмотрим. Ведь если у нее не появятся идеи или мысли (а сейчас у нее действительно нет никаких), значит, все наши усилия зря, потому что видит бог — вложить в нее мысли я не могу».
Он создает для Легро одну или даже две симфонии и доволен, что они имеют успех у заказчика и у парижской публики (которую он презирает). Для первой из этих симфоний (К. 297) Моцарт дважды пишет Andantino, ибо первое Легро забраковал: «Оно не имело счастья ему понравиться. Он говорит, что здесь слишком много модуляций и оно —слишком длинное». Ну что за знаток музыки этот директор «духовных концертов»!
Но однажды у Моцарта действительно появился счастливый шанс. «Родольф [Жан-Жозеф Родольф, влиятельный и, насколько нам известно, надежный человек, с 1770 года член королевской капеллы—А. Э.] состоит здесь на королевской службе. Он мои близкий друг. Родольф основательно разбирается в композиции и сам хорошо пишет. Он предложил мне, если только я соглашусь, должность органиста в Версале с окладом в 2000 ливров в год; но это значит, что я обязан проводить полгода в Версале, а другие шесть месяцев в Париже или где мне заблагорассудится» (14 мая). И Моцарт отказывается от этого предложения, вернее, он с самого начала знает, что не примет его. Ни бесценная близость королевской семьи, ни легкость службы, при которой ему оставалось бы так много досуга для творчества, ни шестимесячный отпуск — ничто не соблазняет его. Он отклоняет это предложение, потому что мечтает об Алоизии и потому что не любит французскую музыку.
«.2000 ливров, право же, не такие большие деньги. В немецкой монете, конечно, большие, но не здесь. В год это составит 83 луидора 8 ливров; на наши деньги 915 флоринов и 45 крейцеров (не мало, конечно), но тут это всего 333 талера и 2 ливра — значит, вовсе уже не так много. Просто страх берет, с какой быстротой исчезает здесь талер. Меня нисколько не удивляет, что парижане не очень дорожат луидорами, ведь они мало что стоят. 4 талера, или 1 луидор — это одно и то же — исчезают в одну секунду.» Совершенно излишне размышлять над вопросом, как сложилась бы жизнь Моцарта и какое направление приняла бы история французской музыки, если б он согласился принять предложенное ему место.
В начале сентября 1778 года Моцарт решает вернуться в Зальцбург, правда, с чрезвычайной неохотой. Но он ставит свои условия: его не должны больше мучить, принуждая играть в оркестре на скрипке. Он желает дирижировать за клавиром и аккомпанировать ариям. Он хочет быть уверен, что является первым претендентом на должность капельмейстера. Он прекрасно понимает, что ему предстоит (15 окт.): «.но должен искренне вам признаться, что я с куда более легким сердцем вернулся бы в Зальцбург, если бы не знал, что меня ждет там служба,— одна эта мысль для меня невыносима. Подумайте сами, поставьте себя на мое место — в Зальцбурге я даже не знаю, кто я такой: порой кто угодно, порой совсем никто, а я не требую для себя ни слишком много, ни слишком мало. Мне нужно что-то определенное, конечно, если я это что-то собой представляю; в любом другом месте, я это знаю, тот, кто принят на скрипку, остается при ней; кто на клавир — и т. д.»
Он добавляет: «Но все это, верно, уладится». Однако в глубине души знает, что ничего не «уладится», что он никогда не сумеет снова приспособиться к зальцбургским условиям. В письме к аббату Буллпнгеру (мы к нему еще вернемся) он выказал больше скептицизма.
Характерно, что теперь, когда нужно возвращаться домой, к концу пребывания за границей, он выше расценивает свои парижские перспективы и считает, что мог бы добиться полного успеха, если бы остался здесь на несколько лет; кажется, брезжит какая-то надежда на сочинение французской оперы, предубеждение против которой у него неожиданно исчезает.
В сущности, он охотно остался бы в Париже, несмотря на «трения» с Гриммом, который торопит его с отъездом. Но Моцарту не остается даже времени дождаться гравировки шести своих сонат для клавира со скрипкой, op. 1 — придется передать их супруге Карла Теодора в Мюнхене в том виде, в каком издатель Зибер снимет их с досок. Принесли они ему 15 луидоров, много меньше, чем он первоначально за них потребовал.
2Г5 сентября Моцарт покидает Париж в наемной карете, однако совсем не торопится вновь увидеть купол зальцбургского собора. Пару недель он проводит в Страсбурге, жителям которого за несколько луидоров демонстрирует свое искусство в концертах.
Еще дольше остается он в Мангейме. Моцарт намеренно сделал большой крюк, чтобы попасть сюда, хотя Веберов в Мангейме уже нет. И охотно остался бы здесь еще на два месяца, если б только ему удалось договориться с бароном Герибертом фон Дальбергом. Дальберг как раз написал текст монодрамы в духе «Ариадны» и «Медеи» Георга Бенды, и так называемую «музыкальную драму» под названием «Кора» в стиле «Альцесты» Виланда — Швейцера, и Моцарт вызвался написать музыку к обеим пьесам за 25 п 50 луидоров, если только ему гарантируют, что не позже чем через два месяца он получит гонорар за монодраму.

Все это он затевает, зная, что дома отец со страхом ждет его возвращения. Вот уже четыре месяца, как Леопольду вручили приказ о зачислении Вольфганга на службу, и отец опасается, как бы архиепископ не прознал, наконец, что вновь назначенный придворный органист просто водит его за нос, и не отменил своего приказа. Но господин барон, очевидно, не мог или не захотел дать Моцарту требуемую гарантию, а Моцарт все же несколько поумнел после парижского опыта. И поэтому оп едет в Мюнхен, где его ждет последнее и самое горькое разочарование из всех, изведанных за время этого путешествия, столь обильного разочарованиями. Но об этом мы поведаем в следующей главе.
Моцарт так изранен душевно, что не в силах открыться отцу — он откладывает свою исповедь до личной встречи (29 дек. 1778): «.потому что сейчас я не могу, сердце мое слишком расположено плакать.» Намеки отца (28 дек.) на его «веселые мечтания», иначе говоря, на его фантастические проекты в связи с Алоизией и семейством Вебер, вызывают раздраженную отповедь сына (31 дек.): «Кстати, что это значит — мечты? Совсем уберечься от мечтаний я не могу, да и вряд ли на всей земле сыщется смертный, который никогда бы не мечтал! Но веселые мечты? — Мечты спокойные, утешительные, сладостные! — вот какие они; мечты, которые, если б только сбылись, сделали бы сносной мою жизнь, скорее печальную, чем радостную.» Строки, достойные поэта; они раскрывают душевное состояние Моцарта — его боль и его фатализм.
И вот он снова в Зальцбурге, «хорошо устроенный» чиновник архиепископской капеллы — вот он, результат высоких мечтаний, воодушевлявших отца, когда полтора года тому назад он отправлял сына в Париж, и самого Вольфганга. Теперь он глубоко переживает свое поражение, ибо лучше кого бы то ни было сознает, сколь выдающимся талантом обладает. И этот талант он вынужден растратить на Зальцбург и на патрона, который упрямо не желает его понять! Гений Моцарта требует совершеннейших средств исполнения, тончайшей передачи его замыслов, а что он находит в Зальцбурге! Мы уже говорили о письме Моцарта к аббату Буллингеру (7 авг. 1778), где Моцарт в ироническом свете представляет все то, что его ждет; письмо это раскрывает столь многое, а известно столь мало, что, право, оно достойно быть процитировано целиком:
«.А теперь про нашу зальцбургскую историю! Вы знаете, дражайший друг, как ненавистен мне Зальцбург — и не только потому, что моему дорогому отцу и мне пришлось изведать там столько несправедливостей, хотя одного этого совершенно достаточно, чтобы навсегда забыть этот город, окончательно вычеркнуть его ил своих помыслов. Впрочем, хватит об этом; только бы все сложилось так, чтобы нам можно было жить хорошо', но жить хорошо и жить радостно — два разных понятия, и достичь этого (без колдовства) мне не удастся. Обычным путем и вправду не добьешься, а другим невозможно — колдуний в паше время пет.— Впрочем, мне кое-что пришло в голову: есть в Зальцбурге некоторые личности, «местные уроженцы» — город так и кишит ими; стоит лишь изменить первую букву их прозвища, и они смогут прийти мне на помощь *. Ну, пусть будет, что будет — я, как всегда, с величайшим наслаждением обниму любимейшего моего отца и любимейшую сестру, и чем скорее, тем лучше. Впрочем, не стану лгать, мое удовольствие и радость удвоились бы, если бы это произошло в другом месте, потому что в любом городе у меня было бы больше надежд жить радостно и счастливо!
Боюсь, что вы поймете меня неправильно и решите, будто Зальцбург слишком ничтожен для меня? Право, вы глубоко обманулись бы. Я изложил уже некоторые причины отцу, так что покамест удовлетворитесь вот чем — Зальцбург не место для моего таланта! Во-первых, здесь не уважают музыкантов, а во-вторых, здесь нечего слушать: здесь пет театра, нет оперы! — Если бы До же и в самом деле захотели поставить оперу, так кто же будет в ней петь? Вот уже целых пять — нет, даже шесть лет прошло, а зальцбургская капелла по-прежнему полным-полна бесполезными, нестоящими и на редкость ненужными лицами, а уж самые необходимые в ней и вовсе отсутствуют. Вот как обстоит сейчас дело.
Жестокие французы повинны в том, что наш оркестр остался без дирижера; представляю, какая царит здесь теперь тишь да гладь! — Да, вот что получается, когда ничего не предусматривают заранее! Необходимо всегда иметь на примете с полдюжины капельмейстеров, чтобы если выпадет один, тут же заменить его другим.—А сейчас—где его возьмешь? Тут опасности не избежать! — Нельзя легкомысленно нарушать порядок, спокойствие и хорошие отношения в оркестре: разлад быстро растет, а в последнюю минуту уж ничем не поможешь.
Да неужели не найдется ни одного идиота, ни одного вшивого парня, который восстановил бы прежний, пусть даже спотыкающийся распорядок? Разумеется, я тоже сделаю все от меня зависящее. Завтра же найму коляску на целый день и объеду все лазареты и больницы, посмотрим, может хоть там кого-нибудь да найду. Почему же так легкомысленно дали ускользнуть Мысливечку? Ведь он же был близко, совсем рядом. Вот был бы лакомый кусок! Второй раз не легко заполучить такого — прямиком из Герцог-Клементской консерватории *. И это был бы настоящий человек — одно его присутствие нагнало бы страху на весь придворный оркестр; ну, мне-то особенно бояться нечего; в общем, были бы деньги, люди найдутся. Полагаю только, что не нужно слишком тянуть с этим делом. И вовсе не из дурацкого страха, что не найдется дирижера — я-то прекрасно знаю, что все эти господа ждут приглашения с такой жадностью и надеждой, с какой евреи ждут мессию,— а потому, что с нынешним положением вещей мириться больше невозможно. Следовательно, куда важнее и полезнее было бы присмотреть капельмейстера, раз его у нас совсем нет, чем писать повсюду (так мне сообщили), стараясь заполучить хорошую певицу.
Я просто поверить не могу — певицу! — да ведь у нас их множество, и все превосходные! Добро бы еще тенора — с этим еще можно согласиться, хотя он нам тоже не нужен; но певицу, примадонну! И именно теперь, когда у нас есть кастрат? Что правда, то правда: Гайденша ** часто болеет — перестаралась, бедная, соблюдая слишком суровый режим; таких поискать! Дивлюсь, как это в результате непрерывного самобичевания, истязания, ношения власяницы, чудовищного поста и ночных молитв она в течение стольких лет не потеряла голоса! Но нет, он у нее сохранится, и надолго — и будет звучать не хуже, а все лучше и лучше. Ну, а если господь и приобщит ее, наконец, к сойму своих святых, у нас еще останется целых пять певиц, из которых каждая может претендовать на первенство. Так что теперь вы сами видите, сколь все это не нужно.
Но возьмем крайний случай — предположим, что после кающейся Магдалины другой певицы у нас не окажется, хотя это вовсе не так. Одна, скажем, вскорости отправится рожать, другая попадет в тюрьму, третью высекут плетьми, четвертой отрубят голову, а пятую черт приберет. II что тогда? Да ровно ничего! Ведь у нас есть кастрат! Вы же знаете, что это за птица! Он берет высокие ноты, значит отлично может исполнить женскую роль. Правда, тут не обойдется без вмешательства капитула — он-то уж свою руку приложит, но приложить — это все же лучше, чем заложить; ничего особенного этим господам не сделают; ну и пускай господин Чеккарелли играет то женщину, то мужчину, да наконец и для меня (поскольку у нас любят перемены, изменения и нововведения) откроется широкое поле деятельности — тут можно сделать эпоху. Мы с сестрой еще детьми действовали в таком роде, представляете, чего сумеют достичь взрослые!
О, если только раскошелиться, можно иметь все что угодно. Меня ничуть не страшит, что могут пригласить из Вены Метастазио (я готов был бы взять это на себя) или, в крайнем случае, ему предложат состряпать несколько дюжин опер, в которых премьер п примадонна никогда не выступают вместе. Так что кастрат сможет играть одновременно и любовника, и любовницу; пьеса же станет еще интереснее оттого, что мы сможем любоваться добродетелью влюбленных, простирающейся так далеко, что они будут старательно избегать любой возможности поговорить друг с другом на публике.
Итак, теперь вам известно мнение истинного патриота; сделайте же все возможное, чтобы оркестр как можно быстрее обзавелся задницей, ибо для него это самое необходимое; голова у него теперь есть —в том-то п несчастье! Покуда в этом вопросе ничего не изменится, я в Зальцбург не приеду, но как только изменится, прибуду тотчас же, и готов столько раз поворачивать страницы, сколько увижу указаний V. S.» *.
Да, вот она причина: «В Зальцбурге нет театра, нет оперы!» В 1779—1780 годы Моцарт пишет в Зальцбурге две обедни и две вечерни, sonata da chiesa, симфонии, серенады, концерты, сонаты. Он начинает сочинять зингшпиль («Запда», название это дано уже в XIX столетии), оставшийся незаконченным, может быть, потому, что рамки его показались Моцарту тесны. Моцарту нужны большие оперы; симфоническая и камерная музыка, церковные сочинения — все кажется ему второстепенным, малозначительным по сравнению с тем, что связано со сценой. Еще в 1764 году (28 мая) отец пишет в Лондон о девятилетнем мальчике: «В голове у него только опера, которую он хочет поставить в Зальцбурге силами одной молодежи».
Опера с мощным оркестром! Еще в Италии ему внушили, что только опера — вершпна всех искусств: произведение, где все формы, все могущественные средства музыкп подчинены самому дивному инструменту — человеческому голосу; где драматическая страсть преображена сплой волшебных чар музыкальной выразительности! Моцарт готов на любые жертвы, только бы иметь возможность создать оперу. Он готов сочинять в любом жанре — onepy seria или buffa, зингшпиль или оперу-феерию, на любом языке — немецком, итальянском. Он преодолел бы даже свою неприязнь к французскому языку, французским певцам, французской публике. Но охотнее всего он писал бы оперу итальянскую. Его письму к профессору Антону Клейну в Мангейм (21 марта 1785) — письму, в котором он так патриотично и патетично ратует за создание немецкой национальной оперы, можно противопоставить десятки других писем, в которых он с такой же искренностью мечтает об итальянской и только итальянской опере.
В конце 1780 года желание Моцарта исполняется. Из Мюнхена приходит заказ на оперу seria, и он пишет «Идоменея» — единственное в своем роде произведение в его творчестве. Наконец-то Моцарт снова располагает могучими оперными средствами — оркестром, объединившим музыкантов Мангейма и Мюнхена, выдающимися певцами (за одним исключением) — и искушенной придворной аудиторией. Опьянев от радости, Моцарт насыщает свое произведение таким обилием музыки, что она непременно ослабила бы его драматическое воздействие, если бы только оно вообще было присуще этой опере, если бы «Идоменей» не принадлежал к уже отмирающему жанру seria. Моцарт сам сознавал «странности» своей оперы, но любил ее до конца своей жизни (позднее, в Вене, он пытался снова, правда, безуспешно, продвинуть ее на сцену).

Упования, которые он и на этот раз возлагал на Карла Теодора, оказались тщетными. Но понятно, что после «Идоменея» разрыв Моцарта с Зальцбургом стал неизбежен. Провинциализм родного города парализует Моцарта. Позднее, как бы ретроспективно, он сам признается в этом (26 мая 1781):
«.Будьте твердо уверены, что я люблю труд, а не безделье. В Зальцбурге — да, правда, там мне было очень тяжело работать, я почти не мог заставить себя — почему? Потому что на душе у меня было нерадостно; ведь вы сами должны признать, что в Зальцбурге — по крайней мере для меня — на грош нет рассеяния; со многими тамошними жителями мне встречаться не хочется, а для большинства других я сам недостаточно хорош. Никто не поощряет там мой талант! Когда я играю, или когда исполняется что-либо из моих сочинений, мне, право, кажется, что слушают меня одни только столы и стулья. Был бы там хоть сколько-нибудь порядочный театр, ведь только в этом и заключаются мои развлечения.»
И поэтому, получив после премьеры «Идоменея» приказ архиепископа отправиться вслед за всей его свитой пз Мюнхена в Вену, Моцарт принимает это, как указание самого провидения (то же письмо): «.Кажется, мне здесь улыбнется счастье, я полагаю, что должен тут остаться, я чувствовал это, еще когда выезжал из Мюнхена; я так обрадовался поездке в Вену, и сам не знал — почему.»
Он с самого начала присматривается к здешним условиям и ищет повода порвать с архиепископом. Когда тот, в виде исключения, разрешает ему жить у себя во дворце, в то время как кастрата Чеккарелли и скрипача Брунетти потощают па других квартирах, Моцарта это только забавляет: «Какое отличие!»
Архиепископ гордится своими придворными музыкантами; он возит их выступать во дворцы знати, и между прочим, к своему старому отцу, имперскому вице-канцлеру. Моцарт считает это посягательством на свои права, на те заработки, которые ему приносят частные выступления. Архиепископ не разрешает ему выступить в «Обществе музыкантов», и это приводит Моцарта в бешенство. Однако в постскриптуме к тому же письму, в котором он изливает свои гнев, он сообщает, что архиепископ, правда, с величайшей неохотой, но разрешение все же дал.
За трапезами Моцарта помещают между камердинерами и поварами, что справедливо возмущает нас, так же как и его. Правда, ранг придворного органиста в точности соответствовал рангу камердинера, и согласно этикету XVIII столетия, когда никто и ведать не ведал, что гению должны принадлежать какие-то преимущества, такое распределение мест за столом было формально справедливо.
В письмах к отцу Моцарт говорит совершенно откровенно, что намерен оставить архиепископа — он величает его «архигрубияном» — в дураках (4 аир. 1781): «Нет, уж я натяну архиепископу нос. да так, что все повеселятся.» Вряд ли приходится сомневаться в том, что Колоредо читал эти письма, которые писались, так сказать, у него на глазах. Он прекрасно понимал, что Моцарт устраивает обструкцию. Дело доходит до выговоров, которые чувствительнейшим образом задевают гордость артиста, и, наконец, в начале мая, когда Моцарт под каким-то ребяческим, явно лживым предлогом отказывается в назначенный день отбыть с якобы важным поручением из Вены в Зальцбург, происходит взрыв. Колоредо осыпает своего придворного органиста грубыми ругательствами и в гневе велит ему убираться ко всем чертям. Моцарт воспринимает это, как формальный повод для отставки. Однако граф Карл Арко, сын зальцбургского главного камерарпя, отставку не утверждает. Моцарт продолжает настаивать, невзирая на робкие возражения отца. Леопольд и сам любит интриговать и тайком плести сети, но он очень боится последствий, к которым может привести открытый бунт его сына.
Наконец, при одной из попыток Моцарта — а их было три — вручить все-таки свой мемориал, граф Арко пинком ноги выбрасывает его за дверь. Формального увольнения Моцарта со службы архиепископа так и не последовало, и когда весной 1783 года Вольфганг собирался вместе с молодой женой навестить отца и сестру, он опасался, как бы архиепископ не вздумал ему отомстить. К чести Колоредо надо сказать, что он и не помышлял об этом и. кроме того, никогда не вымещал недовольство сыном на отце.
Колоредо дожил до мировой славы своего придворного органиста. В 1803 году после секуляризации архиепископства зальцбургского он переехал в Вену. Умер он только в 1812 году, восьмидесяти лет от роду, и вряд ли отношения с бывшим его подданным Вольфгангом Амадеем Моцартом отягощали когда-либо его совесть. И все же роковым для его имени и посмертной репутации оказалось именно то, что когда-то ему пришлось столкнуться с Моцартом.
Граф Карл Арко, который тоже остался в памяти потомства лишь потому, что дал Моцарту пинок ногой, все же в беседе, предшествовавшей этому завершению их отношений, произнес слова, оказавшиеся пророческими. Он предсказал Моцарту возвращение в Зальцбург, указав, сколь непостоянны в своих симпатиях жители Вены. «Поверьте мне, вы слишком ослеплены,— передает Моцарт слова Арко в своем письме (2 июня 1781).— Слава здесь коротка; вначале слышишь одни комплименты и много зарабатываешь, все это правда; но как долго? Проходит всего несколько месяцев, и венцам опять хочется чего-нибудь новенького».
Наблюдение это столь справедливо, что Моцарт вынужден с ним согласиться, хотя и с некоторыми оговорками (там же): «.Венцы, действительно, легко разочаровываются, но это относится только к театру, а моя профессия пользуется слпшком большой любовью, чтобы я не сумел удержаться. Здесь настоящее царство клавирной музыки. Допустим даже, что так и случится. Но ведь случится-то только через несколько лет, уж конечно никак не раньше. А тем временем мы завоюем славу и составим себе состояние. И есть же еще и другие города — кто знает, какие новые возможности могут тем временем открыться?.»
Поначалу, примерно лет пять-шесть, Моцарт оказывается совершенно прав в своем прогнозе. Но скоро все рушится. На первых порах он не очень разочарован тем, что его надежды и усилия стать учителем музыки принцессы Елизаветы Вюртембергской. невесты русского цесаревича, терпят поражение: «.я знаю, что в книге, в которую внесены имена всех лиц, предназначенных ей в услужение, значится и мое.» (31 авг. 1782). «Учителем музыки принцессы назначен важный клавирист. Я только скажу вам, какое ему положили жалованье, и вы тотчас поймете, какой это замечательный мастер — 400 гульденов чистоганом. Фамилия его Зуммерер» (5 окт. 1782).
За 400 гульденов Моцарт не продался бы, и он подавляет свое разочарование. Ему действительно удается устроиться, но только в качестве «свободного художника», как это стало называться впоследствии. Он дает «Академии», то есть концерты по подписке, на свой страх и риск, но залы ломятся от слушателей, п на концерты его охотно подписываются все любители музыки. Он издает некоторые свои произведения, и многие из них хорошо оплачиваются, например, шесть квартетов, посвященных Гайдну, за которые Артария уплатил 100 дукатов. Моцарт дает уроки композиции п игры на клавесине, и за ннх тоже хорошо платят. Приехав в Вену весной 1785 года, Леопольд застал сына на вершине успеха. Тщательно подсчитав его доходы, Леопольд пишет дочери (19 марта
1785): «.Думаю, что мой сын, если только ему не придется отдавать долги, мог бы положить сейчас в банк 2000 флоринов; деньги у него, конечно, есть, а хозяйство их во всем, что касается еды и питья, ведется в высшей степени экономно.»
Эти 2000 флоринов равнялись примерно четверти той суммы, которую Моцарт выручал за один-единственный концерт по подписке в зале «Мельгрубе». Но увы, Леопольд глубоко заблуждался, если полагал, что сын его собирается класть деньги в банк. Мы не знаем, был ли уже в это время Моцарт в долгах. Однако нам хорошо известно, что очень скоро он безнадежно запутался в них. Да, «свободный художник» Моцарт потерпел через несколько лет полное крушение. Правда, «Похищение из сераля» имело грандиознейший успех (1782), но, согласно тогдашнему авторскому праву, Моцарт получил гонорар только за свою музыку. Даже выручку за клавираусцуг — и ту украл некий издатель из Аугсбурга, который успел его выпустить раньше Моцарта. «Свадьба Фигаро» (1786) и «Дон-Жуан» (1787) почти не имели успеха в Вене.

Вплоть до 1790 года, когда была написана «Так поступают все», Моцарт заказов на оперу вообще не получает. Организовывать концерты по подписке становится все труднее. Три большие симфонии, созданные в 1788 году, как бы «про запас», при жизни Моцарта ни разу не были исполнены. Учеников становится все меньше. За год до смерти Моцарт вынужден просить Пухберга, своего друга и брата по масонской ложе, оповестить всех, кого только можно, что Моцарт набирает учеников,— их у него осталось всего двое. Сочинения Моцарта издатели скупают чуть не задаром, потому что он вынужден сбывать их как можно быстрее, только бы хоть немного раздобыть денег. Искать счастья в другом месте уже невозможно. Моцарт рвется в Англию; поездка отпадает, так как дед отказывается взять внучат на свое попечение.
Мюнхен, Дрезден, Штутгарт, Берлин — единственно доступные в этих условиях города —для него закрыты. Предложение оставить службу у австрийского императора и перейти на службу к прусскому королю, которое ему якобы сделали весной 1789 года, когда он был в Берлине, относится к области фантазии, так же как и сентиментальная причина его отказа. Моцарт, видите ли, не может покинуть своего доброго императора! Подобные сентименты были совершенно ему чужды. А кроме того, у него не было ни малейших оснований для привязанности к Иосифу II, который очень слабо разбирался в творчестве своего композитора.
Но как бы там ни было, Иосиф принимает Моцарта на службу. 15 ноября 1787 года умер Глюк, а 7 декабря император жалует Моцарту звание Kammer-compositeur королевско-императорского двора, с годовым окладом в 800 гульденов. 19 декабря Моцарт сообщает об этом сестре и надеется, что «такая новость будет ей, конечно, приятна». Но сестра, видимо, не в силах скрыть своего удивления по поводу столь мизерного жалованья, ибо она, очевидно, знала, что Глюк получал 2000 флоринов. На это Моцарт отвечает ей (2 авг. 1788): «Император взял меня в личный состав оркестра и, следовательно, провел формальным приказом покамест только 800 флоринов; но никто другой из здешних музыкантов так много не получает». Очевидно, это было нечто вроде стипендии, которая не накладывала на композитора никаких обязательств. По крайней мере мы не знаем произведений Моцарта, написанных по высочайшему повелению, разве что «Милосердие Тита». Поэтому весьма правдоподобно, что, заполняя подоходный лист и проставляя в нем сумму своего оклада, Моцарт будто бы написал: «Слишком много за то, что я делаю, слишком мало за то, что я мог бы сделать!»
В 1790 году умер Иосиф II, преемником его стал флорентийский эрцгерцог Леопольд, тот самый, на службу к которому так старался определить своего сына Моцарт-отец. Вольфганг не мог быть вовсе неизвестен новому правителю. По крайней мере «Свадьбу Фигаро» — ее весной 1788 года поставили во Флоренции — тот, конечно, знал. У Моцарта появляются новые надежды. Он подает прошение императору с просьбой предоставить ему место второго капельмейстера, о чем сообщает своему другу Михаэлю Пухбергу (17 мая 1790): «.у меня очень большие надежды на двор, потому что я знаю из надежных источников, что император не вернул мое прошение, как другие, которые он удовлетворил или отверг, а оставил его у себя. Это добрый знак.»
Как глубоко заблуждается Моцарт! Он просто обманывает и себя, и друга — своего кредитора и брата по масонской ложе. Император Леопольд — это супруг Марии Людовики — той самой дамы, которая специально для пражской коронации заказала Моцарту «Милосердие Тита», а потом охарактеризовала оперу, как типичную «немецкую дрянь».
Только полнейшим равнодушием, если не чем-нибудь худшим, можно объяснить то, что император не сдал прошение Моцарта в архив. В письме к эрцгерцогу Францу, будущему императору, Моцарт пытается добиться его содействия. Сохранился только черновик письма, и мы не уверены, было ли это послание отправлено: «Осмеливаюсь почтительнейше просить Ваше королевское высочество ходатайствовать за меня перед его величеством и поддержать мою верноподданническую просьбу. Жажда славы, любовь к деятельности и уверенность в своих познаниях заставляют меня осмелиться просить о месте второго капельмейстера, особенно потому, что весьма умелый капельмейстер Сальери никогда не занимался церковным стилем, я же с самой юности в совершенстве освоил этот стиль. Некоторая слава, которой меня удостоил свет за игру на фортепиано, дает мне смелость просить также и о милости обучать музыке членов императорского семейства.»
Какое униженное и унижающее письмо! Да еще поклон в сторону Сальери, в котором Моцарт должен был видеть смертельного врага (впрочем, в то время Сальери был тоже в немилости). Но не поручать же обучение императорской семьи музыканту, о расшатанных денежных и семейных делах которого ходят самые неприятные слухи! Честный Нимчек, первый биограф Моцарта, говорит об этом так:
«Враги и хулители Моцарта клеветали на него, особенно в конце его жизни и после его смерти, так коварно и громогласно, что некоторые из этих басен, столь плохо его характеризующих, дошли, наконец, и до слуха венценосца. Эти слухи и враки были столь бесстыдны и столь отвратительны, что монарх, не слыша ни от кого опровержений, был чрезвычайно возмущен. Помимо позорных преувеличений и выдумок о кутежах, в которых якобы погряз Моцарт, клеветники утверждали, что за Моцартом осталось не менее 30 000 гульденов долга — сумма, которая ужаснула монарха!
Тем не менее вдова все же отважилась просить у монарха пенсию. Благородная подруга и способнейшая ученица Моцарта (госпожа фон Тратнер? Каролина Пихлер?) рассказала Констанце, как клевещут при дворе на ее мужа, и посоветовала ей самой разъяснить милостивому монарху истинное положение вещей.
Вскоре вдове представился случай последовать этому совету: она получила аудиенцию у императора. Ваше величество,— сказала она, пылая благородным негодованием,—у любого человека есть враги; но никто еще не подвергался столь жестоким и длительным нападкам со стороны сослуживцев, как мой муж, и единственно потому, что он был великим талантом! Они осмелились наговорить много неправды вашему величеству; они в десять раз преувеличили сумму долгов, которые остались после него. Клянусь вам жизнью, что будь у меня 3000 гульденов, я уплатила бы все до последней копейки. Да и эти долги возникли вовсе не по его вине. У нас не было твердого заработка. Я часто рожала и тяжело болела целых полтора года, и это тоже потребовало больших расходов. Я знаю, у моего монарха доброе сердце, и все, что я сказала, послужит к нашему оправданию".

Если все это действительно так,— сказал монарх,— значит беде можно помочь. Дайте концерт из тех произведений, что после него остались, а я поддержу вас.
Монарх милостиво взял у вдовы прошение, и через короткое время ей было назначено 260 флоринов пенсии. Пенсия, правда, весьма скудная, но поскольку Моцарт числился на здешней службе всего три года, вдова его вообще не имела права на пенсию. Так что. конечно же, ей оказали милость.»
Все, что Констанца сказала императору,— правда, но только не вся правда. Бесспорно лишь то, что когда придворный композитор Вольфганг Амадей Моцарт скончался в первом часу утра 5 декабря 1791 года, после него осталось 200 гульденов наличными, несколько жалких предметов домашнего обихода да еще маленькая библиотечка, оцененная в 23 гульдена 41 крейцер. Таков материальный итог жизни Моцарта-бюргера. Только рукописи его оказались почти в полной сохранности. И в этих рукописях залог его бессмертия.