Бернард Шоу - О музыке

Музыкальная литература



Музыка, Ноты, Литература

 

 

ВЕРДИ И ВАГНЕР. ВЕРДИ И ШЕКСПИР, ВЕРДИ И ПЕНИЕ

 

 

Я прочитал множество статей, вызванных кончиной Верди, и мне стало стыдно за моих ближних. Под ближними своими я разумею музыкальных критиков; ибо, хотя прошло уже несколько лет, как я покинул их, все же я вправе сказать моим бывшим коллегам: «Anch’io son critico». И когда я слышу, как люди, во всех отношениях почтенные, многословно похваляются своим глубоким знанием опер «Оберто, граф Бонифаций», «Король на час», «Битва при Леньяно» и, сравнивая эти оперы с «Фальстафом» и «Аидой», возвещают с весьма авторитетным видом, что последние не похожи на первые, ибо сочинены под влиянием Вагнера, — хотя самим-то им хорошо известно, что они знают об «Оберто» не больше, чем о наигрышах Мариам на бубне перед разъявшимся Красным морем, — я вновь и вновь повторяю, что мне стыдно за нашу профессию, и спрашиваю моих бывших собратьев по перу, как их старший друг, желающий им всякого добра: куда они надеются попасть после смерти, если при жизни позволяют себе так бессовестно лгать?
По-моему, честное признание куда достойнее показной эрудиции, и поэтому скажу откровенно, что из всех опер Верди я знаю насквозь лишь «Эриани», «Риголетто», «Трубадура», «Бал-маскарад», «Травиату», «Аиду», «Отелло» и «Фальстафа». И этого совершенно достаточно, если к тому же имеешь ясное представление о сочинениях предшественников и современников Верди, чтобы отчетливо попять, на чем он воспитывался и где остановился.

По мере того как все новые и новые поколения критиков вступают на поле битвы, неизбежно плодятся и превратные суждения о людях, проживших так долго, как Верди и Вагнер; и это происходит потому, что молодые критики, хотя и знакомы с музыкой обоих композиторов, но не зная тех опер, какие Вагнер и Верди слышали в своем детстве, приписывают тому или другому новшества, известные уже их дедам.
Так, например, во всех статьях, прочитанных много, утверждается, что различия между «Эриаии» и «Аидой» порождены влиянием Вагнера. Так вот я категорически заявляю, что ни в одном такте «Аиды», а также и двух позднейших опер Верди, нет ни следа, указывающего на то, что их автор когда-либо слышал музыку Вагнера. По партитурам Верди можно заключить, что он был знаком с музыкой Бойто, Мендельсона и Бетховена; а связь между музыкой Верди и музыкой Вагнера мог бы, в крайнем случае, установить лишь тот факт, что, если бы Вагнер не приучил всю Европу употреблять целые ряды диссонансов, построенных на доминанте и тонике, столь же часто, как Россини пользовался доминаитсептаккордом, — возможно, что «Фальстаф» был бы гармонизован иначе. Но ведь то же можно сказать и о партитуре любой современной пантомимы.

Верди столь своеобразно пользуется гармонической свободой своего времени, сохраняя в то же время верность своему старому стилю, что если бы даже он не знал Вагнера, как Берлиоз не знал Брамса, — все равно партитура «Фальстафа» не была бы беднее ни на один неподготовленный терцдедимаккорд.
Конечно, я знаю, что «Аида» при своем первом появлении у нас показалась проникнутой вагиеровским влиянием. Но в то время нам был известен лишь ранний Вагнер, кончая «Лоэигрииом», «Вечернюю звезду» из «Тангейзера» мы расценивали как жемчужину вагиеровского творчества. Короче говоря, мы ничего не знали о подлинном, самобытном стиле Вагнера, а были знакомы лишь с его оперным стилем, далеко не таким оригинальным, как нам это представлялось.
Тогда каждый считал повторное появление какой-либо темы в музыке вагиеровским лейтмотивом, особенно если он возникал на фоне тремолирующих струнных инструментов и был гармонизован большими иоиаккордами вместо субдоминантовых созвучий; так, например, услышав в «Аиде» «Ritorna vincitore», все мы тотчас же решили: «Ага! Вагнер!». Но, как это часто бывает, узнав Вагнера лучше, мы совсем позабыли пересмотреть наш скороспелый вывод. И поэтому мы сталкиваемся с критиками, которые и по сей день считают музыку «Аиды» вагиеризиро-ваниой, хотя если б они познакомились с «Аидой» после «Зигфрида» и «Мейстерзингеров», им и в голову бы не пришло находить связь между творчеством или стилями обоих композиторов.

Истинная причина, побудившая Верди после неотделанного «Трубадура» тщательно разработать три свои последние оперы, лежит в том, что его непосредственность и богатство фантазии оскудели. Пока оперный композитор способен создавать мелодии, подобные «La donna с mobile» и «II balen», он не станет изощряться в гармонических тонкостях и в колорите инструментовки, ненужных пи ему как драматургу, ни примитивным вкусам аудитории.
Когда же в беге времени родник начинает усыхать, когда рожденное в его кипении и брызгах «Ah si, ben mio» уходит в прошлое и композитор уже принужден зачерпнуть ведерком «CeIcste Aida», тогда для него наступает пора проявить свое мастерство и уменье писать красиво, оригинально и выразительно, изучить кухню инструментовки и призвать на помощь вдумчивость, знания и серьезность, чтобы поддержать гаснущие силы.
В «Аиде» композитору это не очень удалось; лишь в «Отелло» мы встретимся с достойным завершением труда и тонким критическим вкусом, но здесь мы безошибочно угадаем и помощь со стороны — руку Бойто. Конечно, он не смог бы написать «Отелло», по возможно, что некоторые детали в «Credo» Яго либо подсказаны им, либо написаны в манере Бойто с отеческим благоволением к нему; и вся опера, даже в ее наиболее «вердиевских» фрагментах, говорит о том, что композитор откликнулся на призывы человека, обладающего более требовательной совестью художника, и даже большей чувствительностью к музыкальным звукам, чем сам Верди в ту пору, когда он пытался превратить «Макбета» во второго «Трубадура» и заставил леди Макбет оживить сцену пира цветистой застольной песней.
Этот переход от романтической напряженности к драматургической вдумчивости был революционным. Самая привлекательная черта в характере Верди — это его добродушная податливость, его уважение к запросам более молодого человека, понимание того, что если Бойто и осуждал его вкус и неотделанность его работ, то зато он ценил его произведения выше, чем их ценил сам Верди.
Но в «Отелло» есть еще нечто повое помимо влияния
Бойто. В третий акт оперы вкраплен фрагмент на 6/8 — «Essa t'avvince», который не имеет ничего общего с музыкой «Трубадура» и удивительно напоминает рондо в бет-ховенском стиле. Другими словами, это довагнеровская музыка, а если принять в соображение время ее создания, то, пожалуй, даже — аитивагиеровская.

Опять же, в «Фальстафе» суету с бельевой корзиной сопровождает moto perpctuo* с быстрыми фигурациями, которое могло бы слететь сюда прямо из концерта Мендельсона. К сожалению, оно неудачно оркестровано, ибо Верди, усвоивший итальянскую манеру рассматривать оркестр лишь как аккомпанирующий инструмент, был еще неопытным новичком в симфонической оркестровке немецкого типа.
Но в поздних работах Верди упомянутые фрагменты являются исключениями, как бы противоречащими эволюции композитора, ставшего под влиянием Бойто и наступившей старости осмотрительным и вдумчивым художником. Далее, я думаю, что оба эти эпизода мог сочинить лишь композитор, любовно ознакомившийся с немецкой музыкой. Но музыка Бетховена и Мендельсона все еще находилась под некоторым франко-итальянским влиянием, которое сделало музыку Моцарта столь непохожей на музыку Баха.
А что касается более поздней, чисто немецкой музыки — музыки Шумана, Брамса и Вагнера, которые стали избегать даже обозначений темпов иноязычными, итальянскими словами, то следов этой музыки в сочинениях Верди и в помине нет. Будучи итальянцем, он принимал в немецкой музыке только итальянское, а все чисто немецкое в ней отвергал.
Итак, разоблачив ересь, гласящую, что Верди подпал под влияние Вагнера, — ересь, которая никогда и не возникла бы, если бы безрассудные руководители Лондонской оперы поставили «Аиду» не с опозданием на четверть века, а столь же своевременно, как «Лоэнгрина», — я могу теперь беспрестанно оценить значение Верди.
Гений Верди, как и гений Виктора Гюго, был гиперболичен и грандиозен: он выражал в музыке обычные страсти людские с такой яркостью и с таким пылом, что они казались возвышенными. Но если вы спросите, о чем, собственно, идет речь в его операх, то, вероятно, получите ответ, что это криминальные случаи, изложенные в форме мелодрамы. Равным образом, если вы, сдержав свое волнение в конце свадебной сцепы в «Трубадуре», зададите вопрос о музыке в арии «Di quclla pi га», вам ответят, что это обычное болеро, как «Stridc la vampa» — простой вальс.

И в самом деле, если вы слышали эти мелодии только от шарманщиков, то вам и спрашивать незачем. Но в театре, если певцы способны и воодушевлены, подобных вопросов не возникнет: форма болеро промелькнет незамеченной, как и форма сарабанды в гевделевской «Lascia ch'io pianga», в то время как употребление более академичной формы арии с кабалеттой, принятой Россини, Беллини и Доницетти, приводит к абсурду.
Верди, как более одаренный и самобытный драматург, порвал с условностями Россини; он разработал более естественную форму каватины со включенной в нее кодеттой вместо кабалетты и бесстрашно использовал в каватине формы народных танцев и песен; наконец, он изобрел некогда чрезвычайно популярный по своей выразительности, яркий и сравнительно естественный в драматическом смысле тип оперного соло, который преобладает в «Трубадуре» и «Бале-маскараде».
Сравнение этой итальянской эмансипации драматической музыки от декоративных форм с эмансипацией Вагнера сразу же указывает па то, что никакой связи между творчеством обоих композиторов не существует. Участие Верди в политической жизни Италии пробудило в нем самоуважение и смелость, что в какой-то степени перекликается с воздействием революции 1848 года Вагнера; но эта параллель лишь подчеркивает различия между преуспевающим композитором эпохи торжествующего национализма и коммунистом, художником, философом — автором «Кольца Нибелуига», обреченным на изгнание.
Позднее Вагнер изменил свои взгляды на более практичные — националистические, и я легко представляю себе эпиграмму какого-нибудь критика, хулящего «Императорский марш» как продукцию вердизированного Вагнера. Но критик, открывающий Вагнера в «Отелло», поистине уподобляется тому джентльмену, который обвинял Баха в том, что тот выдал аккомпанемент к «Ave Maria» Гуно за свой собственный прелюд.
Облегчая для Маскаиьи эмансипацию итальянской оперы, Верди углубил ее характерные особенности и освободил ее от дурных примесей. «Трубадур» — это настоящая серьезная итальянская опера, в то время как оперы Россини—только музыкальные дивертисменты, лишь изредка представляющие второстепенный интерес и в драматургическом отношении. Например, «Моисей в Египте» и «Семирамида» просто смехотворны как драмы, хотя каждая из них включает великолепный выразительный фрагмент, показывающий, как превосходно мог бы писать Россини, если б нелепые условности итальянской оперы не мешали композиторам мыслить разумно. «Будь я немцем, мне удалось бы кое-чего достигнуть, «car j'avais du talent»*, скромно признался Россини Вагнеру.
Беллини, Доницетти» итальянизированный еврей Мейербер способствовали развитию оперной драматургии и тем помогли Верди сделать его последние оперы почти настоящими музыкальными драмами. Но все они пользовались все тем же романтическим ходовым товаром (пока Бойто не внушил Верди серьезного отношения к Шекспиру).

Они сочиняли с настоящей романтической непосредственностью, не желая считаться с действительностью, презирая здравый смысл и не заботясь о философском осмыслении своих трудов, которое в лице Вагнера восстало против деморализующей фальши их оперных либретто. Они упивались роскошеством театральных страстей, риторической любовью, смертями, ядами, ревностью и убийствами в самом их вычурном, в самом щекочущем, в самом неправдоподобном виде. Они не были способны вырваться хоть на минуту из тумана высокопарностей, написать на странице партитуры «cxcuscz du peu!»* и закончить музыку сцены галопом, как это сделал однажды Россини. Когда же по ходу действия нужно было сочинить какую-нибудь изящную безделушку, они приходили в замешательство и становились вульгарными.
Это особенно касается Верди, который был неспособен писать без напряжения всех сил, между тем как Беллини умел стать при случае тривиально простым, а Доницетти — легкомысленно веселым. Но Верди всегда рвется в бой, даже когда он простодушен и весел. Я уже говорил, как под влиянием ссылок па мнимую неудачу забытой комической оперы Верди «Король на час» распространилось мнение, что Верди лишен чувства юмора; и я охотно допускаю, что знакомство с музыкой Верди лишь по операм «Эриани», «Трубадур» и «Аида» (а многие знают только их) может подкрепить подобное мнение.
Но партии Герцога и Спарафучиле в «Риголетто» не мог создать человек, ие одаренный юмором. Опять же и в «Бале-маскараде» мы узнаем в характере Риккардо черты герцога — его веселость и галантность, ие запятнанные, однако, бессердечностью; а в кульминационном моменте мелодрамы юмор Верди прямо блещет.
Герой назначил героине свидание в одном из тех очаровательных романтических уголков, без которых никакой опере ие обойтись. Шайка заговорщиков решает воcпользоваться таким удобным случаем и убить Риккардо, Но его друг Репато, узнав о плане злодеев,, появляется раньше их и убеждает Риккардо бежать, обещая взять на себя защиту его дамы; лица ее не видно под вуалью, и Репато, как настоящий рыцарь, клянется, что не сделает попытки узнать, кто она и где живет,
Заговорщики хватают Репато, но, обнаружив, что в их руки попал не тот, кто им нужен, решают позабавиться и сорвать вуаль с дамы. Ренато защищает ее; но она, желая спасти его от смерти, сама откидывает вуаль и оказывается его собственной женой.
Бесспорно, это захватывающая ситуация, и драматургу нетрудно ее разработать. Но не так-то легко разделаться с ней: гром среди ясного неба! — вуаль отброшена, но что делать дальше? Либреттист решает эту задачу, заставляя заговорщиков измываться над обманутым мужем. Верди подхватывает этот замысел с блестящим юмором, в очень смелой своей народной манере, верно выражающей и мерзкие насмешки, и злорадное веселье, на протяжении всего это куска, который дает зрителям необходимую передышку перед бурным финалом сцены, где стыд женщины, жгучая ревность обманутого друга и глумливый хохот заговорщиков создают богатую почву для одного из тех ансамблей, какие являются лучшими плодами итальянской оперной музыки.

Попутно позволю себе смиренно заметить, что квартет в «Риголетто», где четыре человека одновременно выражают самые разные чувства, вовсе не является новшеством, вопреки мнению, промелькнувшему чуть ли не во всех некрологах о Верди. Подобные ансамбли еще до рождения Верди непременно включались в итальянские оперы. Самый ранний пример — квартет «Non ti fidar» в «Дон-Жуане»; а в промежутках между «Дон-Жуаном» и «Риголетто» трудно было бы назвать хоть одну итальянскую оперу без аналогичного по характеру ансамбля. Некоторые из них были столь же знамениты, каким стал квартет в «Риголетто». В шаржированном виде этот тип ансамбля был введен Артуром Салливеном в его оперу «Суд присяжных»; по Верди до конца своей жизни не находил в этом жанре ничего смешного; не нахожу и я, очень многие образцы таких ансамблей, ныне уже почти позабытые, можно найти в «Бале-маскараде».
В «Отелло» и «Фальстафе» кое-где вкраплены нарочитые и довольно удачные шутки. Невозможно удержаться от хохота, когда сильно охмелевший Кассио безуспешно пытается подхватить застольную песню Яго, хотя его ошибки, вызывая смех, несмотря на это, звучат приятно. Фуга в конце «Фальстафа» так развеселила профессора Вильерса Стэпфорда*, что он крайне скомпрометировал себя, признав ее «хорошей». На самом же деле здесь нет ни хорошей фуги, пи хорошей шутки, а видна лишь привычная забава профессиональных музыкантов; но поскольку и Моцарт закончил «Дон-Жуана» жужжащей фугеттой, и Бетховен выражал самые капризные свои настроения клочками фугато, и Берлиоз написал свой единственный юмористический эпизод в форме фуги, мы вправе отнестись снисходительно и к фуге в «Фальстафе»,
Однако отдельные шутки Верди еще не доказывают, что он был одарен настоящим юмором драматурга. Обнаруживается этот дар в серьезных эпизодах «Фальстафа», ибо нет ничего серьезнее настоящего глубокого юмора. К сожалению, лишь очень немногие видели «Виндзорских проказниц» в те времена, когда роль Фальстафа умело играли в старой традиции и аудитория внимала актеру, нагнетающему напряжение вплоть до его кульминации в реплике: «Поразмысли об этом, мастер Брук!» В те счастливые дни внимание нетребовательных восхищенных зрителей было приковано к гороподобпому человеку, который изнемогал от жары и духоты в бельевой корзине, а потом, распаренный, ввергался в студеные воды Темзы близ Датчета; по, если оба диалога между Фордом и Фальстафом актеры проводили образцово, творение Шекспира уже получало свое оправдание, и все остальное воспринималось аудиторией благосклонно, как несущественное.

Ни Бойто, пи Верди, бесспорно, не видели подобного спектакля; а критика современных беспомощных постановок «Виндзорских проказниц» показала, что знакомство с этой пьесой по напечатанному тексту явно недостаточно для человека, не вжившегося в Шекспира; и тем не менее, Верди направил атаку как раз на Форда и Фальстафа и сконцентрировал здесь всю свою тяжелую артиллерию: музыкальными средствами Верди выполнил то, что Шекспир мог лишь наметить. И, по-моему, в этом заслуга Верди.
В «Отелло» влияние Шекспира на Верди сказалось гораздо меньше, ибо истина не в том, что эта опера написана в стиле Шекспира* а в том» что пьеса «Отелло» написана в стиле итальянской оперы. В творчестве Шекспира она занимает совсем особое место. Ее персонажи гротескны: Дездемона — это лишь примадонна с носовым платочком, наперсницей и отдельной вокальной партией; Яго, хоть и более очеловеченный, чем граф ди Луна, естествен лишь в те минуты, когда выпадает из своей роли оперного злодея. Восторги Отелло сопровождаются великолепной, но лишенной смысла музыкой, которая бушует от Пропонтиды до Геллеспонта в оргии громовых звуков и скачущих ритмов; а вся интрига — чисто фарсовая: другими словами, она поддерживается надуманным и чрезвычайно шатким трюком с носовым платком—трюком, который мог быть разрушен в любой момент одним случайным словом.
С таким либретто Верди чувствовал себя как дома: успех «Отелло» свидетельствует не о том, что Верди сумел подняться до уровня Шекспира, а о том, что Шекспир мог иногда опуститься до уровня Верди, а это совсем не одно и то же. Тем не менее Верди отнюдь не принизил «Отелло», как поступил Доницетти, и не обрутииил его, что сде-лал Россини. Верди часто становится здесь рядом с Шекспиром и даже достигает большего в очень выразительной сцене клятвы Отелло и Яго; и он украшает драму трогательным возвращением к простоте настоящей народной жизни в тех эпизодах, когда в первом действии крестьяне поют у костра после бури, а во втором действии услаждают Дездемону серенадой. Сравнивая эти хоры с хорами цыган и солдат в «Трубадуре», каждый поймет, как много выиграл Верди, утратив способность сочинять арии, подобные «II balen» и «Ah, die la moite».

Упадок итальянской оперы и потеря ее престижа, бесспорно порожденные операми Верди типа «Трубадура», — несмотря на громадную популярность, какой они пользовались вначале, — были вызваны отнюдь не появлением Вагнера (ибо этот упадок был очевиден еще до нашего знакомства с «Лоэнгрииом», как он очевиден и теперь, когда Тристан прогнал Маирико со сцепы «Ковент Гар-ден»), но тем, что Верди совершенно не щадил своих исполнителей.
Пока Бойто не стал художественной совестью Верди, последний писал просто бесчеловечно для певцов и ужасно — для оркестра. В искусстве умело сочинять для вокалистов нет ничего темного или трудного. И дело вовсе не в том, можно ли принуждать их брать самые высокие или самые низкие ноты. Гендель и Вагнер, которые, несомненно, были самыми опытными и внимательными композиторами драматической вокальной музыки, отнюдь не избегали крайних нот, если находили певцов, способных взять их. Но оба они никогда не портили голосов. Напротив того, геп-делевский и вагиеровский певец процветает, тренируясь на их вокальных партиях, и так долго держится на сцене, что иной раз начинаешь думать: эх, что бы ему спеть разок «Трубадура», да и убраться на тот свет.
Весь секрет умелого сочинения вокальной музыки в том, чтобы примениться к естественным свойствам голоса и, следовательно, использовать преимущественно середину его диапазона. К сожалению, средняя тесситура—не самая красивая; у незрелых, или плохих, или недостаточно тренированных голосов она часто бывает самым бледным участком диапазона. Поэтому композиторы постоянно впадают в искушение пользоваться почти исключительно его верхней квинтой; именно так, без всяких угрызений совести, и поступал Верди. Фактически он рассматривал эту верхнюю квинту как весь объем голоса и втискивал в нее свои мелодии вместо того, чтобы уделить им середину всего диапазона, в результате чего голос подвергался крайнему перенапряжению. И это напряжение не получало отдыха — певец пел без перерыва от начала до конца номера, между тем как Гендель помогал голосу, часто внося в партию один-два такта паузы и вводя инструментальные ритурнели.

Если не говорить о голосах необычайно высоких, то для вердиевских певцов дело кончалось плохо — срывом голоса, усталостью, невыносимым перенапряжением. Чрезмерной вибрацией и, наконец, не полной утратой голоса, — что можно было бы только приветствовать, — но развитием неестественных приемов вокализации, производящих крайне неприятный шум, который выдается публике за итальянскую манеру пения, и вот развязка—ныне итальянского оперного певца проклинают и выгоняют со сцены, на которой он некогда блистал как непревзойденный мастер. Но он все еще навязывается публике в разных глухих местах, ибо, как ни странно, ничто, кроме хорошо написанной музыки, не может заставить его умолкнуть. Генделя он и не пытается петь, а в драмах Вагнера провешивается с треском; вот почему такой певец распространяет по всей Европе слухи, что музыка Вагнера разрушает голоса.

С низкими, менее выигрышными, мужскими голосами Верди обходился хорошо; бессильный одарить их чувственной прелестью, он был вынужден придавать басовым партиям драматическую выразительность. Будущего творца «Фальстафа» можно разглядеть в партиях Феррандо и Спарафучиле. Но не в партиях Карла V или графа ди Луна. А что касается оркестра, то до содружества с Бойто он звучал у Верди как «большая гитара», и все деревянные инструменты поддерживали певца в унисон, терцию или сексту. Медь Верди использовал, с моей точки зрения, более разумно, не слишком подавляя певцов, наперекор устаревшей традиции, злоупотреблявшей натуральными тру-бами и ударными инструментами, которой педантично придерживались и немецкая школа, и ее последователи в Англии еще много времени спустя после изобретения вентилей, устранивших эту грубую и абсурдную манеру.
Но к этому я ничего не могу прибавить в защиту добойтовского Верди от критики его обращения с оркестром. Он мучил его неумеренными требованиями выражать преувеличенные сверхчеловеческие страсти, заставляя этим певцов прибегать к неестественному и опасному перенапряжению голоса.
Было бы волнительно увидеть Эдмунда Кипа, раскрывающего Шекспира «вспышками молний», и Робсона — его соперника, но в комедийном жанре; однако когда вспышки молний обернулись стопками бренди и оба громовержца жалко погибли от своих эксцессов, то исчезло и последнее извинение для безрассудств и пошлостей, какие позволяли себе их подражатели. Я привел в пример Кипа и Робсона, чтобы не обижать доныне здравствующих певцов, заполнявших междуцарствие от Марио до Жана де Решке, — всех этих солдат-горлодеров, орущих итальянских носильщиков и крикливых итальянских продавцов газет, которые надрывались над вердиевскими fortissimo и превращали наши летние вечера в кошмар. Те, кто помнит это, поймут меня.

Но как в своих ошибках, так и в своих достижениях, в своей прямоте, в своем житейском здравом смысле, Верди — чистейший итальянец. Ничто в его музыке не связано с немецкими источниками. Созданная им в последние годы форма декламационного речитатива корнями уходит в прошлое, к «Моисею» Россини и еще дальше — к самым первым итальянским операм. Вы не найдете ни одной интонации Вотана у Амонасро или Яго, но сможете уловить некоторое сходство в декламации Моисея и Вотана.
Пытливый северный гений величественно откликается на многое, а самодовлеющий итальянский гений величественно не внемлет никому. Я сомневаюсь, чтобы даже Пуччини изучал Шумана, хотя шумановские гармонии в его творчестве очевидны. При подходе к такому истому итальянцу, как Верди, можно быть уверенным, что если вы истолкуете его как композитора, писавшего под влиянием великих немцев, то вовсе не разберетесь в нем.

Во всяком случае Верди навсегда останется одним из величайших итальянских композиторов. Возможно, что его оперы, как это произошло с Генделем, выйдут из моды и будут забыты, по реквием памяти Мандарин сохранится нерушимым памятником композитору. Один этот реквием, подобно «Мессии» Генделя, обеспечит Верди достойное место среди бессмертных.