Иоганнес Брамс - М. Друскин

Брамс (ноты)



Книги, литература, ноты

 

ЛИЧНОСТЬ

 

 

«Немногие так тяжело жили, как я»,— говорил Брамс, вспоминая годы юности. Но он не жалел, что прошел такую суровую школу жизни. «Не надо баловать молодых людей»,— утверждал он и даже возражал против того, чтобы обучающимся музыке назначили государственную стипендию, Характер Брамса закалился в жизненной борьбе, хотя и ожесточился.
Он был автодидактом. Еще ребенком, играя танцы в матросских кабачках Гамбурга, он ставил на пюпитр пианино вместо нот книги — читал их во время игры. Книга стала лучшим другом его безрадостного детства.

Он и позже много читал. Любимые же книги по многу раз перечитывал. Чтение являлось для него не отдохновением и развлечением, но потребностью, жизненной необходимостью. «Чтобы стать хорошим исполнителем,— сказал он однажды,— надо не только много упражняться на инструменте, но больше читать».
«Все свои деньги трачу на книги,— писал Брамс в зрелые годы,— книги моя страсть; с детских лет я столько читал, сколько позволяло время,— без разбора и руководства, идя от худшего к лучшему. Я проглотил, будучи ребенком, бездну рыцарских романов, прежде чем мне попались „Разбойники" Шиллера, о которых я даже не знал, что они принадлежат перу великого поэта. Я тотчас же потребовал все, что мне могли достать этого самого Шиллера,— и так приобщился к высшему».
Не имея возможности в юные годы приобрести заинтересовавшие его стихотворения, Брамс списывал их себе в тетрадь. Потом это стало привычкой. Он шутливо замечал, что не может понять поэтическое произведение, если не перепишет его в записную книжку. Брамс никогда не расставался с ней, часто перечитывал тексты и сочинял музыку на давно записанные им стихи.

Также в молодые годы он завел специальную тетрадь, куда заносил понравившиеся ему изречения. Брамс называл свою тетрадь «драгоценной шкатулкой Крейслера-младшего» (так он сам прозвал себя, имея в виду известного героя повести Гофмана — героя, воспетого Шуманом в «Крейслериане»). Здесь содержатся записи 1849—1854 годов. Сначала идут Жан-Поль, Гофман, Гердер, Клопшток, Новалис или Софокл вперемежку с революционными стихами Фрейлиграта. Далее следуют Лессинг, Данте, Тассо, Шиллер, Гёте, Клейст, Свифт, Цицерон, Песталоцци, Байрон, Рихард Вагнер, Вебер и многие, многие другие. Список имен.огромен (приведены на выбор только некоторые) — поразительно много читал Брамс, удивительна широта его интеллектуального кругозора!
Интересуясь литературой, философией, изобразительным искусством, не чуждый притом политике, Брамс был разносторонне образованным человеком. Среди его близких друзей — музыканты-практики, композиторы и исполнители — Роберт и Клара Шуман, Иоахим, Гримм, Дитрих, Брюлль, Дворжак, Таузиг, Леви, Бюлов; критики-музыковеды — Ганслик, Кальбек, Ноттебом, Мандичевский, Шпитта, Дейтерс; литераторы и поэты — Грот, Видман,
Келлер; художники — Мельцель и Фейербах; хирург Биль-рот, философ Вендт, гравер Альгайер, инженер Феллингер и другие.
В большинстве своем это прогрессивные представители немецкой и австрийской интеллигенции, правда, далекие, как и сам Брамс, от подлинного понимания социальных противоречий действительности, но хранившие и отстаивавшие лучшие традиции своей национальной культуры. Они не отрывались от жизни народа, знали и любили его, гордились им.
В дружеских беседах Брамс затрагивал многие проблемы национальной истории и культуры. На склоне лет он обронил значительную фразу: «Два самых крупных события в моей жизни — это объединение Германии.и окончание издания сочинений Баха».
Здесь в один ряд поставлены, казалось бы, несопоставимые вещи. Но Брамс, не любивший возвышенных фраз, влолсил в эти слова глубокий смысл. Кровная заинтересованность в судьбах родины, горячая вера в силы народа органически сочетались у него с чувством преклонения перед национальными достижениями немецкой культуры.

Этот тончайшего духовного склада интеллигент ощущал себя неразрывно связанным с народом. Он ненавидел аристократическую среду с ее внешней и пустой цивилизацией, торжественные банкеты, льстивые речи и — совсем как Глинка (сравните афоризм последнего: «Кучера дельнее господ») — утверждал: «Публика на галерке лучше, чем в ложах». Брамс всегда подчеркивал, что он выходец из народных низов, гордился своим плебейским происхождением и, подобно Бетховену, был прост в обращении, презирал светский лоск, буржуазный комфорт. Одевался небрежно, надеть вечерний костюм с обязательным галстуком-бабочкой для него было мукой; он, в частности, отказался от настойчивых приглашений посетить Англию, потому что, как ему представлялось, там царит светский этикет (и потому лишился предложенного ему почетного звания доктора honoris causa Кембриджского университета). И в еде был непривередлив, хотя любил поесть.
Его требования к бытовому укладу жизни были очень скромными. Друзей, снимавших ему жилье за городом, просил, чтобы в комнате стояли только кровать, два-три стула, стол — ничего лишнего. Он мог отдыхать в любой обстановке. Однажды, засидевшись у друзей, остался у них ночевать; постели не было — Брамс спал на полу, под роялем, а наутро встал бодрым и свежим.
Он никогда не жаловался на усталость, несмотря на то, что распорядок дня установил суровый: вставал летом в 4—5 часов утра, зимой — в 5—6. Сам заваривал себе кофе, сразу принимался за работу. Трудился много часов подряд. Послеобеденный сон восстанавливал силы. Вечера любил проводить с друзьями — в интимной беседе, на веселых сборищах, в кафе или в театре. Нередко засиживался за дружеской беседой, иногда музицируя, далеко за полночь.
Брамс отличался редким здоровьем: до трагического заболевания, сведшего его в могилу, ему были незнакомы физические недомогания.
Его внешний облик поражал силой, внутренней собранностью, волевым складом характера. Светлый блондин, невысокого роста, приземистый, он обладал широкой, львиной грудью, геркулесовыми плечами, могучей головой. Когда Брамс сидел за роялем, рельефнее выделялась энергичным рывком откинутая назад голова с лбом мыслителя и пламенным взором голубых глаз. Он был очень близорук, но не любил пользоваться очками; по этому поводу шутил: «Зато многое плохое ускользает из поля моего зрения». Несмотря на внушительную фигуру, Брамс имел голос высокий, резковатый, но приятного тембра.
В возрасте 30—40 лет он выглядел на редкость моложавым. (32-летнего Брамса в Баден-Бадене не пустили в игорный дом: его приняли за юношу, не достигшего 18 лет!) Но к началу 80-х годов вдруг состарился, отпустил бороду, быстро поседел, потучнел.

Брамс был страстным любителем природы: он любил ее во всех проявлениях — даже во время непогоды. За городом много гулял, мог в течение дня пройти десятки километров.
Во время прогулок Брамс сочинял музыку. Вот как его описывает современник, бродивший в июле рано утром по лесу: «Вдруг я увидел человека, который стремительно ко мне приближался,— я принял его за крестьянина. Испугавшись, что вступил в недозволенные владения, я ожидал возможных неприятностей. Но, всмотревшись, в этом крестьянине я, к своей радости, узнал Брамса, Но в каком состоянии он находился, как выглядел! С обнаженной головой, с засученными рукавами, без жилета и воротника, он держал шляпу в одной руке, пиджак тащил в другой — прямо по траве — и бежал с такой быстротой, будто кто-то его преследовал. Приблизившись, я увидел, что пот ручьями струился по его липу, волосы свисали на лоб. Его глаза были устремлены куда-то вдаль и сверкали, как у хищного зверя. Прежде чем я оправился от испуга, он промчался мимо меня. Мы почти коснулись друг друга. Но я понял, что его нельзя окликнуть: он был охвачен жаром вдохновенья. Никогда я не забуду устрашающего впечатления от той могучей силы, которую излучал весь его облик.»
А вот описание другого современника, как сочинял Брамс (в обоих случаях речь идет о поздних годах жизни композитора). Друг его подошел к калитке дома. Из квартиры доносилась фортепианная игра, но к музыке примешивались какие-то посторонние звуки, напоминавшие собачий вой. Друг удивился — у Брамса не было пса — и, робко приотворив дверь, отпрянул: взлохмаченный Брамс импровизировал на рояле, оглашая комнату душераздирающими воплями, слезы орошали его лицо.
Так выглядел Брамс в моменты творческих озарений. Но это — только начальная стадия работы.
Романтики устами Шумана провозгласили: «Разум ошибается, чувство — никогда!» Опьяненные вдохновением, они желали запечатлеть неповторимый момент рождения и произрастания музыкальной мысли. Иное у Брамса. Оставаясь в кругу романтических образов, он стремился к большой стройности выражения и, ценя вдохновение, еще более ценил выработку. «Сочинять не так уж трудно,— шутливо говорил Брамс,— но зачеркивать лишние ноты — вот что труднее всего!» Тема могла не удаться — за это он не осуждал композитора. Но если тот ничего не сумел с нею сделать — это уже, по мнению Брамса, непростительная вина. «То, что называют собственно изобретением,— утверждал он,— дар свыше, от меня не зависящий. И как только этот „дар", то есть творческая находка, запал мне в голову, я должен неустанной работой сделать его своей неотъемлемой собственностью». Однако, ценя отделку вещи, он превыше всего ставил цельность замысла: по его выражению, произведение искусства должно покоиться на дуге, которая организует детали в целое.

Вот несколько практических советов Брамса: «Когда музыкальная идея приходит вам в голову, идите гулять и тогда убедитесь, что мысль, казавшаяся вам законченной, еще вовсе не найдена.»; «Не доверяйтесь удачным находкам, сразу не пишите!»; «Не успокаивайтесь слишком быстро. Отложите в сторону и позже работайте над своим сочинением с новой силой.»
VL всюду, во всех высказываниях Брамса как неумолимое напоминание звучит одно и то же слово — «работа». Творчество для него — неустанный труд. Летом он «изобретал», а в зимние месяцы «вырабатывал» изобретенное. Нелегко это давалось Брамсу. Свидетельствуют о том и длительные вызревания многих его замыслов, и груды исписанной, но безжалостно уничтоженной автором нотной бумаги. Он не уставал повторять: нельзя писать только по вдохновению — даже мелодию строфической песни!
Брамс был беспощадно самокритичен. В истории музыки он отводил себе крайне скромное место — всерьез сравнивал себя с «ученым музыкантом» Керубини и неподдельно сердился, когда его ставили в один ряд с великими композиторами-классиками. «Я никогда не доверяю своему новому сочинению,— признался он однажды в зрелые годы,— и сомневаюсь, чтобы оно могло кому-нибудь нравиться». А в дни юношеской дружбы с Иоахимом Брамс искренне удивлялся, что тот интересуется его «балладами и сонатками».
Требовательный к себе, он был столь же беспощаден к другим. Брамс бывал и заразительно веселым, добродушным, внимательным, бывал и колючим, резким, нетерпимым. С приближением старости характер его делался все более тяжелым. Разящая острота его слов больно ранила даже друзей. Одного знакомого композитора, с нежностью относившегося к своей камерной музыке, Брамс спросил: «И вы питаете пристрастие к этой забаве?.» Другому, показавшему новое произведение, Брамс, просмотрев его, задал только один вопрос: «Где вы достаете такую прекрасную партитурную бумагу?» Однажды, попрощавшись с друзьями, он вернулся и сказал: «Простите, я как будто сегодня никого не обидел.» Убийственную иронию вкладывал Брамс в слова: «Продолжайте забавляться в том же роде», которые он произносил, когда знакомился с произведением, почему-либо ему не понравившимся. Зато поистине великолепен — опять в бетховенском духе! — его ответ некоему высокопоставленному лицу, заметившему, что триумфальная тема финала Первой симфонии Брамса показалась ему очень близкой аналогичной теме Девятой Бетховена: «Действительно так, но ещё поразительнее, что каждый осел это слышит!.»

Такая прямолинейность суждений иногда затрудняла общение с Брамсом. Но то была форма своеобразной самозащиты: сарказмом, иронией он ограждал себя, дабы никто не смел узнать, что творится в его отзывчивой, до болезненности чуткой, ранимой душе. «Никому не дано заглянуть вглубь другого»,— говорил он. А в то же время какой это был удивительно мягкий, сердечный и отзывчивый человек!
Брамс щедро оказывал помощь, но стыдился принимать изъявления благодарности, отвергал любое проявление чувствительности или аффектации, высокопарности; заботливое же внимание к близким часто скрывал за неприхотливой шуткой. «Он являл собой редкий пример великодушия и скромности»,— писал о Брамсе его издатель и друг Зимрок, которому композитор доверил все свои финансовые дела.
Начиная примерно с 70-х годов он уже не знал материальных забот, так как все, что писал, издавалось и широко исполнялось. На свои нужды Брамс тратил минимальные средства (основные расходы падали на приобретение книг и нот, на дальние путешествия). Остававшиеся деньги по возможности раздавал. Так, в письме к мачехе читаем: «У меня денег больше, чем нужно. Огромной радостью для меня будет, если ты воспользуешься ими для себя и близких». Или — в другом письме, к Зимроку (1888): «Отныне я не буду у Вас брать гонорара. Вам более, чем мне, известны мои средства, и Вы знаете, что я могу спокойно прожить и без получения дальнейших сумм».
В заключение последний пример.

В 1879 году, лично познакомившись при посещении Праги с Дворжаком, Брамс отнесся к нему с удивительной сердечностью, добился премии для «Моравских дуэтов», требовал от Зимрока, чтобы тот издавал все его сочинения, рекомендовал их исполнителям. «Меня интересует каждая нота Дворжака»,— говорил он. Видя, что молодой автор не умеет править нотную корректуру, Брамс помогал ему; когда же тот уехал на несколько лет в Соединенные Штаты Америки, Брамс, никому не доверяя, сам держал все его корректуры. Он очень отговаривал своего молодого друга от поездки в Америку, обещал помочь устроиться на работу в Вене. Дворжак отказался: жизнь в Праге дешевле, а семья его многочисленна. На что Брамс ответил: «Ну и что же, у меня нет детей, мне не за кем ухаживать — рассматривайте мое состояние как свою собственность».
Таков один из многих фактов бескорыстной, отзывчивой помощи, которую оказывал людям этот сложный, внешне суровый и одновременно простой, сердечный человек.